илиопагами, сросшимися бедрами: физически — больше, чем единокров­ные сестры, духовно — какой чудовищный пара­докс! — они были так же несхожи, как одухотво­ренность и одутловатость. Бедняжки выучились играть на скрипке и арфе и даже танцевать вальс, каждая со своим кавалером. А когда Розе Блажек исполнилось двадцать восемь лет, она влюбилась в немецкого офицера Франца, человека галант­ ного и остроумного, умевшего быстро произно­сить слова задом наперед. Ей пришлось довольно долго уговаривать свою неизбывную сестрицу согласиться на близкие с ним отношения, так как их прихотливо, вроде амперсанда, свитые поло­вые органы были общими. В конце концов Жо­зефина уступила (то ли из любопытства, то ли от отчаяния), и через год у них родился абсолютно здоровый мальчик, — и все это определенно от­давало Кафкой.

Некоторым, до смешного незначительным и по-своему раздражительным отвлечением для него служила полуромантическая связь с Ритой, же­ной какого-то вечно отсутствующего капитана. То была красивая темноволосая женщина, напо­ловину мадьярка, на несколько лет старше Мат­вея. Дважды в неделю она навещала и ублажала его — всегда почему-то одним и тем же механическим и безотказным способом. Входя, она го­ворила, что забежала только на минуту, взять (или вернуть) книгу (или пластинку), но он уже при­жимал ее к себе, безвольно вдыхая цитрусовый запах ее густых волос, и она, поводя бедрами, подтягивала узкую короткую юбку, с притворной неохотой и как бы вынужденно опускалась перед ним на колени, и он рассматривал ее гладкие чер­ные волосы, спираль макушки, новую заколку и родинку во впадинке худой, напряженной шеи. Собственно, никакой поэзии в этой почти меди­цинской процедуре не было, и чувственность Мат­вея будоражила лишь одна подловатая мысль: ка­кого именно психологического рода удовольствие, чтобы не сказать удовлетворение, переживала в эти минуты его прекрасная и развратная любов­ница? Только сосредоточившись на этом, он мог (зато в считаные мгновенья) довести млеко сво­ей страсти до вскипания — близость с нелюби­мой женщиной всегда слегка горчит. А потом эта Рита у зеркала в прихожей припудривала тонкую переносицу, усмехаясь его сбивчивым, неуклю­жим комплиментам, и отстранялась смуглым лок­тем, когда он тянулся поцеловать ее в уже под­ крашенные полные губы. И была другая, еще более редкая гостья, отдаленно напоминавшая Матвею Розу (цвет глаз? беглость жестов?): маленькая ве­селая танцовщица кабаре с литыми икрами и упру­гими ягодицами с ямочками, любившая ликеры и грубое обращение.

Несколько раз за то лето Матвей имел воз­можность видеть ее отца — рассеянного и дели­катного человека, с годами становившегося все более рассеянным и деликатным, с живыми гла­зами, прямой спиной и неподражаемо-гордым поворотом головы, какой бывает только у знаме­нитых танцовщиков и дирижеров старой школы. Князь жил вместе с дочерью в небольшом фа­мильном особняке на градском холме, в двух ша­гах от Замка. Мать Розы, Ксения Томилина, мно­го лет назад оставившая семью ради артистичес­кой карьеры в Лондоне, приезжала в Запредельск только раз или два в году.

«А чего вы ждали от дочки циркачей?» — бол­тали в городе — в лавках или на почте, — и осуж­дающе качали головой, и сожалели, как будто речь шла об их собственных родственниках

«Но, позвольте, ведь ее бабка была, кажется, фрейлиной при дворе болгарского царя Ферди­ нанда?»

«Так ведь двоюродная, двоюродная...»

Он редко видел Нечета оттого, что тот, раз­бирая старинные рукописи и карты, днями кор­пел над своими учеными изысканиями. Об этом труде среди запредельских историков и писате­лей уже целый год ходили самые почтительные слухи, стороной достигавшие и Матвея. Книга обе­щала стать чем-то совершенно особенным и бес­примерным — как по охвату материала, так и по пышности слога, чудесным радужным сплавом вы­мысла, необъятной эрудиции и изящной словес­ности. О целом судили по нескольким блестящим очеркам Нечета, напечатанным в разное время в «Телескопе» с припиской: «Главы из книги». Гово­рили, что Нечет взялся за решение задачи небы­валой сложности, что он создает новый жанр и литературный язык, в котором, как написал один из островных критиков, «этика вырастает из поэ­ тики», что он переписывает всю историю Евро­пы, налагая одна на другую прозрачными слоями философские и богословские системы, что к книге будут приложены глоссарий и карта местности, без которых ее невозможно будет понять, и т.д. И хотя никто ничего толком не знал об этой книге (даже Андрей Сумеркин, школьный друг Нечета), поскольку работа держалась князем в строгой тай­не, о ней судачили много и горячо, заочно укла­дывая ее в пропрустово ложе большого романа, а иные доходили до того, что принимались об­суждать последствия ее публикации, и кто будет переводить ее на английский, а кто на француз­ский, и даже какую именно премию она возь­мет — Луки Петровича или «Веху».

Задним числом вспоминая свое благоговение перед Нечетом, Матвей с кощунственным холод­ком в животе тихо спрашивал себя, а не была ли его любовь к Розе только неосознанным побоч­ным следствием его жгучего любопытства к ее отцу, к его миру, его трудам и дням, его близким, к его привычкам? Как-то проходя мимо кабинета Нечета, Матвей в щель приотворенной двери уви­дел его за работой: стоя у книжного шкафа, Марк рассматривал среднего формата гравюру или ли­тографию (Матвей не успел разглядеть), держа на­готове в левой руке увеличительную линзу на длинной ручке, а в правой — пухлый том с ве­ером разноцветных закладок Его профиль с за­пущенной полуседой шевелюрой имел разитель­ное сходство с Шопеном на портрете Делакруа — обаятельно-постаревшим и умудренным Шопе­ ном с трагической складкой над переносицей. От неплотно прикрытых штор падал косой луч света на наборный паркет, множивший до бесконечно­сти один и тот же рисунок рыцарский щит со сти­лизованной белой розой и парусник в волнах. Лицо Нечета отражало сложные чувства, какие испы­тывает увлеченный исследователь в ту минуту, ко­гда он застигнут врасплох неожиданной и замеча­тельной догадкой: смесь умиления и надменности. Его бывшую жену, красавицу Томилину, Мат­вей видел лишь на фотографиях в комнате Розы: обнаженные плечи, шляпа, безупречный очерк ли­ца, парасоль, морской фон с белой яхтой на рей­де. У нее была та же улыбка, что и у Розы, — ме­ланхоличная, яркогубая, в остальном же, как Роза горячо уверяла Матвея, она нисколько не похо­дила на свою матушку, по виду южанку с неужив­чивым и вскидчивым норовом. В быту Ксения То­милина была непригодна, в постели неугомонна, в ярости неистова. Писательские заботы мужа ка­зались ей приятным развлечением, позволявшим ему бывать в свете и, когда вздумается, уединяться в своем кабинете. Семейная жизнь, с ее каждо­дневными тревогами и однообразными хлопота­ми, показалась ей незаслуженным, жестоким на­казанием, и когда Розочке только-только испол­нилось три года, она оставила Нечета — сначала на лето (Равенна, Флоренция, Рим), затем на пол­года (Милан, Ницца, Лондон, Париж), а затем и навсегда. Марк взял в дом смирную девицу с Даль­него острова — нянчиться с дочкой и готовить ему обеды. Ее-то, эту случайную Тамару, Роза и называла мамой в свою бутонную пору (как она рассказывала однажды вечером Матвею, у себя в комнате, забравшись с ногами в кресло), хотя где-то глубоко, в сущих сумерках души, тепли­лось воспоминание о других руках, поднимавших и прижимавших, о каком-то гнутом, блестящем, безумно притягательном предмете, сверкавшем с недосягаемой высоты серванта и принадлежавшем этим рукам — быть может, браслет или ча­сы, — начинавшем вдруг мерцать в начальных заимках памяти. Когда же девочке исполнилось шесть лет и мамаша нежданно-негаданно нагря­нула в Запредельск, одно-единственное слово, ска­занное ею (а встреча проходила в пустоватой гос­тиной под надзором хмурого Нечета), вернее, да­же одна только интонация этого слова (угрюмая дочка-босоножка сидела на диване, нащупывая в тугой щели между тюфяками связку ключей, с по­недельника объявленную потерянной), тягучая та­кая — «деточка», на выдохе — «деточка», вызвала сразу смутную уйму воспоминаний, едва ли бы вообще когда-либо воскресших, не скажи эта не­знакомая красивая женщина этого слова: «деточка». Обе рыдали. Марк, подняв бровь, наливал в ста­кан утешительно шипевший нарзан.

Прошло еще несколько лет, прежде чем они вновь смогли повидаться. Это случилось весной, в Варшаве, куда Роза, десятилетняя дурнушка, де­вушка-сырец, отправилась на поезде со своим танцклассом — плясала народные, — а Ксения То­милина, узнав об этом из ледовито-деловитого письма Нечета, примчалась на синем экспрессе из Парижа: одна, смугла, напудрена, надушена, рас­терянна. Когда концерт закончился и все захло­пали и голорукие девочки в воздушных юбках и лаковых туфельках, раскланявшись (третья с ле­вого края? вторая с правого?), упорхнули со сце­ны, она пробралась за кулисы с букетом бледных зорь в хрустящем сарафане и не сразу нашла, а потом не сразу узнала такую высокую, худень­кую, — нет-нет, на сей раз слез не будет...

Роза никому не рассказывала о своем детстве. Подруг, с которыми можно ночи напролет обмениваться стыдными секретиками и надуманными фобиями, у нее не было. Только с Матвеем она была

Вы читаете Оранжерея
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату