на плотном гостиничном бланке с эмблематической триадой («Hotel Les Trois Rois». Blumenrain, 8. Basel). Сев на стул в прихожей, Матвей тут же прочитал и дважды перечитал ее.
Первой мыслью Матвея по прочтении было: так, значит, это правда о строительстве плотины и дело близится к концу — о чем злорадно шепчутся в кабаках и вокзальных буфетах, в приемных и редакциях? А он-то полагал, что это только новая газетная кампания и дальше слов дело не пойдет. Затем он вспомнил тот день, когда впервые увидел Розу, и чайку на льдине, и Нечета в серой шляпе, затем отметил про себя, как ловко Марк дал ему понять, что это было написано им собственноручно (Надеждиным он называл его в шутку и в память об известном издателе), и только после этого подумал о Саше Блике, на которого Нечет намекал в своей записке. Неужто Блик не знает об этой идиотской плотине? — продолжал размышлять Матвей, готовя на кухне скудный холостяцкий ужин. — Не может этого быть. Но отчего же он бездействует? Неужели же он, с его властью, не может сказать им, как сказал однажды Потемкин за ужином Платону Зубову: «Да оставь ты этих пришлых далматцев в покое, Христа ради. Пусть живут себе, как им вздумается, на своих никому не нужных шхерах»? Едва ли, впрочем, он принимает это
Три дня он потратил на то, чтобы дозвониться до Блика. Накануне ему удалось-таки услышать его высокий, жизнерадостный голос и условиться о приеме. Блик пригласил его почему-то в Художественный театр, что в Стряпчем переулке. И вот теперь, в вагоне метро, направляясь к нему на аудиенцию, Матвей припоминал их последнюю встречу несколько лет тому назад.
В тот раз он два часа прождал Блика в огромном холле дорогой гостиницы. Ему вспомнились кожаные диваны, яркие люстры, орхидеи в прямоугольных вазах, бесшумный официант, ломкие бисквиты и очень крепкий кофе с кардамоном. Блик явился в сопровождении трех или четырех рослых ребят в хороших костюмах и личного секретаря с бегающими глазками, имевшего пристрастие к длинным словам и обозвавшего Матвея «Просперанским». Секретарь этот тут же убежал в уборную, а рослые ребята, похожие один на другого, молча расселись поодаль в каком-то точно определенном порядке. Широко расставив ноги, они принялись хмуро обозревать абстрактные картины на стенах и лепные воланы на потолке, — приветливость и добродушие, по-видимому, не дозволялись уставом Друзья детства заняли освещенный торшером, тесно заставленный креслами глухой угол, в котором Матвей чувствовал себя так же уютно, как прикованный цепью невольник в трюме тонущего корабля. На прощание Блик неловко приобнял Матвея («ты не пропадай, старик»), хотя тут же крутился, то и дело поглядывая на часы, его гнусноватый сек ретарь (Татарцев? Башкирцев?), а другой рукой Блик нащупывал что-то в кармане пиджака. На том и расстались. Теперь, стало быть, театр.
«„Доходное место', — объявил тот же сердитый голос. — Переход на станцию ,Дошадь Революции'» (так Матвею, во всяком случае, послышалось: белая взбешенная кобыла с налитыми кровью глазами) — и, очнувшись, он спешно покинул вагон.
Всякому свежему человеку (билет на аэроплан в бумажнике) помпезные казематы московского метро внушают животный ужас. Вестибюль был выполнен в лучших зодческих традициях пыточных застенков и макаберных темниц: могильные плиты черного мрамора, серые своды, матовый металл, тусклые плафоны, мозаичный портрет главного тюремщика-бородача, промозглая сырость карцера. Lasciate ogni[33], Сперанский! Влачись теперь за всеми, беззвучно стеная. Вот па мятная доска полированного гранита: «На этом месте 1 февраля 1934 года фанатиками-староверами был почем зря расстрелян видный деятель Великого Осеннего Раскола П. П. Могиленко». Вот следы недавнего покушения бомбиста-дилетанта Блюма на гласного городской думы Кукошкина, торжественно открывавшего бюст. Первому Машинисту, — глубокие выщерблины на колоннах, букетик поникших гвоздик, смятение в выпуклых глазах Первого Машиниста... Вот идиотский рекламный плакат на стене: «Тебе наскучила твоя малышка? Купи билет в круиз, братишка!» — и бледная девица, одиноко стоящая на пристани, обливаясь слезами, посылает пневмопоцелуи глядящему в бирюзовое пространство белозубому красавцу на палубе лайнера.
Течение толпы безучастно несло и направляло Матвея к выходу из подземелья. Коллективное бессознательное. Popolo minuto[34]. Современники, соплеменники, иноземцы, изгои, исчадия, единоверцы, сослуживцы, кровные враги, дальние родственники. Огромное, страшное, многосоставное, многосуставное существо, усильно пережевывающее свою порцию ежедневной жвачки бытия: жамкать, чавкать, чвакать, жевать усильно. И он, и он тоже был одним из них, «незнаемый никем», крохотный суставчик, без которого можно жить, как можно обойтись без мизинца, если не собираешься в музыканты или кукловоды.
Он долго брел, потерявшись, по грязным переходам, затертый в толпе, как пятак в руках ба рышников, мимо торговых лавчонок, притулившихся вдоль стен, мимо неизменного горе-скрипача с раскрытым футляром у ног (неизменно же пустым, если не считать скомканной трехрублевой бумажки, им самим и брошенной ради наживки), наигрывающего на продувном сквозняке одну и ту же нескончаемую
Внезапно он почувствовал стеснение в груди — впереди, у самого выхода, полузаслоненная толпой, озаренная солнцем, одна, чуть нахмуренная, с черным зонтиком в руке... Он ускорил шаг, перед ним расступились... Нет, показалось. И даже совсем не похожа. Попросту молодая актриса спешит на репетицию. Сколько уже раз он испытывал такую вот холостую встряску чувств, сколько ее теней промелькнуло перед ним за эти без малого шесть лет! И как прожить еще один долгий, бессмысленный день, еще один день с Розой