Святого Иеремии, где находится гетто, довольно далеко — если идти по улице Святого Бартоломео и переулку Спанья, то наверное, с полчаса; если же перебраться на другой берег Каналь Гранде возле дворца Грасси, а потом пройти по улице Фрари… Но вернемся к безделушкам. Какой неудержимый восторг охватывал ее каждым раз, когда ей удавалось найти что-нибудь новое, редкое! Мне интересно, сколько предметов в ее коллекции? Почти двести.
Я вовремя воздержался от замечания, что то, о чем она говорит сейчас, плохо сочетается с ее заявлением, будто она против любой попытки спасти, хотя бы ненадолго, вещи от неизбежной смерти, которая ожидает «и их тоже», с тем осуждением, с которым она говорила о мании спасать старые вещи, в частности, у Перотти. Для меня имело значение только то, что она говорит о своей комнате, забыв, как минуту назад сказала «verbotten, privat».
Я был удовлетворен. Она продолжала рассказывать о своих безделушках (она расставила их в трех высоких горках темного красного дерева, которые стоят напротив ее кровати, занимая почти всю стену), и по мере того как она говорила, комната приобретала форму, я видел ее во всех подробностях.
Итак, два окна, это точно. Оба обращены на юг, высоко над землей, так что если выглянуть в парк, простирающийся внизу, видны городские крыши, тянущиеся бесконечно далеко за границей парка, и кажется, что смотришь на них с мостика трансатлантического лайнера. Между окнами — книжный шкаф, полный английских и французских книг. Напротив окна, слева, письменный стол, крытый зеленым сукном, на нем лампа, рядом — пишущая машинка и еще один книжный шкаф с книгами по итальянской литературе, классической и современной, с переводами, в основном с русского — Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский, Чехов. На полу большой красный персидский ковер, в центре комнаты, длинной, но довольно узкой, три кресла и кушетка, чтобы можно было почитать лежа. Две двери: входная, рядом с окном, открывающимся прямо на лестницу у лифта, а другая в самом углу, в противоположном конце комнаты, в ванную. Ночью она спит, никогда полностью не опуская жалюзи, всегда с зажженным ночником на маленьком на колесиках столике возле кровати, на котором всегда стоят термос со скивассером и телефон, — совсем рядом, чтобы можно было протянуть руку и достать. Если она просыпается ночью, можно всегда выпить глоточек скивассера (так удобно, что он всегда под рукой, совсем горячий; почему я не достану себе термос?), а потом снова улечься на подушки, посмотреть на светящийся туман своих дорогих безделушек, и вот сон незаметно, как «высокая вода» в Венеции, постепенно охватывает ее, уносит, растворяет в себе.
Но мы говорили не только об этом.
Она тоже как будто хотела убедить меня, что ничего не изменилось, все продолжается, что у нас все по-прежнему, как раньше, когда мы виделись каждый день. Миколь пользовалась любой возможностью вернуть меня назад, в ту незабываемую, неповторимую череду дней.
Тогда мы о чем только не говорили, гуляя по парку: о деревьях, о цветах, о детстве, о родственниках. Бруно Латтес, Адриана Трентини, «этот» Малнате, Карлетто Сани, Тонино Коллеватти и все те, кто присоединялись к нам позже, удостаивались время от времени только какого-нибудь жеста, знака, замечания. Мы говорили о них небрежно и слегка презрительно, называли их «эти там».
А теперь наш разговор постоянно возвращался к ним, особенно к Бруно Латтесу и Адриане Трентини. Миколь утверждала, что между ними «что-то есть». Ну как же! Неужели я не заметил, что они все время ходят вдвоем, постоянно повторяла она. Это ведь очевидно! Он глаз с нее не спускает, а она, хоть и обращается с ним, как с рабом, кокетничая немного со всеми: со мной, с этим медведем Малнате, даже с Альберто, ей гоже не все равно. Дорогой Бруно! С его чувствительностью (слегка чрезмерной, скажем прямо. Чтобы это понять, достаточно посмотреть, как он относится к симпатичнейшим дурачкам, к малышу Сани и к тому, другому мальчишке, Коллеватти!), с его чувствительностью его ожидают месяцы тяжелых испытаний. Конечно, Адриане не все равно (как-то вечером Миколь видела, как они вовсю целовались в хижине на диване), но продолжать серьезные отношения, несмотря на расовые законы, на его и ее родных — это совсем другое. Бруно предстоит непростая зима, это верно. Адриана вовсе неплохая девушка, нет! Высокая, почти как сам Бруно, светловолосая, с прекрасным цветом лица, как у Кэрол Ломбард, может быть, в другое время она и была бы именной той девушкой, которая нужна Бруно, которому, как видно, очень нравится «арийский тип». С другой стороны, она, без сомнения, немного легкомысленная, пустая и по- детски жестокая, этого нельзя отрицать. Разве я не помню, как она обиделась на несчастного Бруно в тот раз, когда в паре с ним проиграла знаменитый матч-реванш против Дезире Баджоли и Клаудио Монтемеццо? Проиграли они из-за нее, из-за ее бесконечных двойных ошибок, она допускала их по крайней мере по три в каждом гейме, гораздо больше, чем Бруно! А она, прямо как бесчувственная какая-то, все время упрекала в этом Бруно, как будто он, бедняжка, недостаточно огорчался и переживал. Это было бы смешно, если бы не было так грустно! Но так всегда бывает, как будто нарочно: моралисты вроде Бруно всегда влюбляются в девушек типа Адрианы, а потом — сцены ревности, преследования, стремление застигнуть врасплох, плач, клятвы, оплеухи и…. рога, ветвистые рога. Нет-нет, Бруно должен был бы свечку поставить расовым законам. Конечно, ему предстоит пережить трудную зиму. Но расовые законы, как видишь, не всегда так уж вредны, они помешают ему совершить большую глупость: помолвку.
— Тебе не кажется? — добавила она как-то раз. — И потом, он тоже литератор вроде тебя. Тоже хочет писать. Кажется, я видела его стихи на третьей странице «Коррьере феррарезе» года три тому назад под общим заголовком «Поэзия авангарда».
— Да уж, — вздохнул я. — Но я все-таки не понимаю, что ты имеешь в виду.
Она потихоньку смеялась, я прекрасно это заметил.
— Ну да, — сказала она наконец, — в конце концов, немного огорчений ему не повредит. «Не покидай меня, страдание», — говорит Унгаретти. Он хочет писать? Тогда пусть хорошенько поварится в собственном соку, а потом посмотрим. Да и вообще, достаточно на него взглянуть, чтобы невооруженным взглядом увидеть, что он только и мечтает о страданиях.
— Ты чудовищно цинична, прямо под пару Адриане.
— Вот тут ты ошибаешься. Даже больше, ты меня обижаешь. Адриана — невинный ангел. Капризна, может быть, но невинна, «как все самки мирных животных, которые идут к Богу». А Миколь — добрая, я тебе уже говорила и повторяю, и всегда знает, что делает, запомни.
Она упоминала в своих разговорах и Малнате, хотя не так часто. К нему она всегда относилась немного странно, критично и с иронией, как будто ревновала к той дружбе, которая связывала его с Альберто, немного чрезмерной, признаться. Но в то же время казалось, что она досадует на эту ревность, ни за что в ней не признается и именно поэтому будет стремиться «свергнуть идола».
По ее мнению, «этот» Малнате не Бог весть что, даже внешне. Слишком большой, слишком толстый, слишком взрослый, чтобы к нему можно было относиться серьезно. Он один из тех чересчур волосатых типов, которые, сколько раз на день ни бреются, все равно выглядят неопрятными, неумытыми, это, откровенно говоря, ей не нравится. Может быть, по крайней мере насколько можно судить из-за толстенных очков толщиной, наверное, в палец, может быть, у него неплохие глаза: серые, стальные, как у волевого человека. По за этими очками он полностью теряется, кажется, он из-за них потеет, хочет все время снять их. И все равно эти глаза слишком серьезные, слишком суровые, слишком «супружеские». Несмотря на то что они выражают презрительное женоненавистничество, в глубине их таится угроза такого вечного постоянства, что они могут заставить содрогнуться любую девушку, даже самую спокойную и мечтающую только о замужестве.
И вообще он бука и совсем не такой оригинал, каким пытается казаться. Можно побиться об заклад: если порасспросить его хорошенько, то окажется, что в городской одежде он чувствует себя неловко, предпочитает ветровку, шаровары, лыжные ботинки, которые носит, не снимая, в воскресенье на Маттароне или на Монте Роза. И верная трубка в этом случае его выдает: она ясно свидетельствует о мужской альпийской суровости.
С Альберто они большие друзья, это да. Но Альберто с этим своим легким характером дружит со всеми, а на самом деле ни с кем. Они целых два года жили вместе в Милане, это многое значит. Но не кажется ли мне их дружелюбие нарочитым? Шу-шу-шу, только встретились — и уже разбежались, никто не видел их долго вместе. Да и о чем им говорить? О женщинах? Ну, вот еще! Зная Альберто, который всегда был очень скрытным, если не сказать — таинственным, она и двух сольдо не даст за это.
— Он у вас бывает? — решился я спросить однажды, придав голосу самый безразличный тон, какой только мог.