удовольствие (столько-то сладковатого табака, столько-то крепкого, столько-то табака Мериленд); или, наконец, по причинам, известным только ему одному, а мне совершенно неясным, он, улыбаясь, объявлял, что один или другой динамик его радиолы в данный момент не работает. В каждом таком случае во мне росло нервное напряжение, поднимался глухой протест, который мне с трудом удавалось сдерживать и который грозил вот-вот прорваться наружу.

И вот однажды вечером я не сдержался. Конечно, воскликнул я, обращаясь к Малнате, он судит о нашем городе как дилетант, как турист, поэтому он так снисходителен, мягок, в этом ему можно только позавидовать. Но что скажет он, такой крупный специалист по сокровищам честности, ума и доброты, о том, что произошло со мной, со мной самим всего несколько дней назад?

Мне пришла в голову прекрасная идея, начал я свой рассказ, пойти с книгами и бумагами в читальный зал муниципальной библиотеки на улице Шенце, в тот самый зал, куда я так часто захаживал в последние годы, где меня знали со школьных лет, потому что именно там я находил приют и убежище, когда очередной опрос по математике заставлял меня прогуливать уроки. Это был мой второй дом, где все, особенно когда я поступил на филологический факультет, были очень добры ко мне. Сам директор, доктор Баллола, с тех пор начал относиться ко мне как к коллеге и всякий раз, когда замечал меня в зале, подходил, садился рядом и рассказывал о том, как продвигается его изучение творчества Ариосто, материалы к биографии которого он бережно хранил в своем личном кабинете. Он говорил, что его исследование кардинальным образом опровергнет выводы Каталано. А простые служащие? Они относились ко мне с таким дружелюбием и доверием, что избавляли от необходимости самому заполнять формуляры на каждую книгу и даже позволяли мне курить в те дни, когда посетителей было мало.

Итак, как я уже сказал, в то утро мне пришла в голову идея пойти в библиотеку. Не успел я сесть за стол в читальном зале и достать из кожаной сумки все необходимое, как один из служащих, некий Поледрелли, человек лет шестидесяти, полный, знаменитый любитель спагетти, не способный и двух слов связать не на диалекте, подошел ко мне и велел немедленно убираться вон. Выпятив живот, распрямив плечи, преисполненный сознания собственной важности, и от этого найдя все необходимые слова и выражения, этот замечательный Поледрелли громко официально поставил меня в известность о том, что господин директор лично распорядился и что я должен немедленно встать, собрать свои вещи и уйти. В то утро читальный зал был отдан в распоряжение учеников средней школы. За всей этой сценой в гробовом молчании следили по крайней мере пятьдесят пар глаз и столько же пар ушей. И, конечно, поэтому мне было еще неприятнее вставать, собирать со стола книги и бумаги, складывать все в сумку и потом тащиться к стеклянной входной двери. Положим, этот несчастный Поледрелли просто выполнял приказ! Однако пусть Малнате будет осторожен, если ему случится с ним познакомиться (не исключено, что он тоже входит в кружок учительницы Тротти!), пусть он будет осторожен и не даст обмануть себя напускным благодушием этой плебейской рожи. В этой груди, широкой, как шкаф, бьется сердечко пигмея, он, конечно, воплощает народный дух, но уж преданным его не назовешь.

И вообще, горячился я. Какое право имеет Малнате поучать меня, я ведь не Альберто, семья которого всегда держалась в стороне от общественной жизни. Я родился и вырос в семье слишком открытой, слишком готовой объединиться со всеми и во всем. Мой отец пошел добровольцем на войну, вступил в партию в 1919 году, сам я до недавнего времени принадлежал к молодежной фашистской организации. Мы всегда были самыми обычными людьми, самыми заурядными, поэтому мне кажется совершенно абсурдным какое-то особенное отношение к нам теперь. Когда моего отца вызвали в Федерацию, чтобы объявить ему об исключении из партии, а затем автоматически изгнали из Коммерческого клуба, у него было такое потерянное и печальное лицо, какого я у него никогда в жизни не видел. А мой брат Эрнесто, которого не приняли в университет, и он должен был эмигрировать во Францию и поступить в университет в Гренобле? А моя сестра Фанни, которая в свои тринадцать лет вынуждена продолжать учебу не в гимназии, а в еврейской школе на улице Виньятальята? То, что их изолировали от друзей, от одноклассников, это что, тоже просто особенное отношение? Оставим это: одним из самых мерзких проявлений антисемитизма как раз и является постоянное подчеркивание того, что евреи не такие, как все, а когда они полностью ассимилируются с окружающей средой, можно подчеркнуть как раз обратное: что они слишком похожи на других, ничем не отличаются от обычных людей.

Я позволил ярости овладеть мной, вышел за рамки спора, и Малнате, внимательно слушавший меня, не преминул заметить мне это. Он антисемит? Он впервые в жизни слышит подобные обвинения. Все еще возбужденный, я хотел было добавить жару, но именно в этот момент Альберто, как испуганная птица, промелькнул за спиной моего собеседника: «Пожалуйста, хватит, умоляю!» — говорил его взгляд. То, что он из-за спины ближайшего друга делал мне знак, как если бы между нами существовала какая-то тайна, поразило меня. Я не ответил, сразу замолчав. И сразу же первые звуки квартета Бетховена в исполнении Бушей заполнили прокуренный воздух нашей комнаты и вытеснили мою победу.

В тот вечер, однако, случилось не только это. Часам к восьми полил такой дождь, что Альберто, коротко переговорив по телефону, по-моему, с матерью, предложил нам остаться ужинать.

Малнате с радостью согласился. Обычно он ужинал у «Джованни» один, «как собака», он и поверить не мог, что проведет вечер в семье. Я тоже согласился, но попросил разрешения позвонить домой.

— Ну конечно! — воскликнул Альберто.

Я сел на то место, на котором обычно сидел он, за письменным столом, и набрал номер. Я ждал, глядя в окно, залитое дождем. В темноте деревья были едва видны. Там, далеко, за старым парком, непонятно где, блестел огонек.

Наконец ответил немного расстроенный голос отца.

— А, это ты? — сказал он. — А мы уже начали беспокоиться. Ты откуда звонишь?

— Я не буду ужинать дома, — ответил я.

— В такой дождь?

— Вот именно.

— Ты еще у Финци-Контини?

— Да.

— Когда бы ты ни вернулся, прошу тебя, зайди ко мне на минутку. Ты же знаешь, я все равно не усну…

Я положил трубку и поднял глаза. Альберто смотрел на меня.

— Готово?

— Готово.

Мы втроем вышли в коридор, прошли по комнатам и комнаткам, спустились по лестнице, в низу которой нас ждал Перотти в белой куртке и белых перчатках. И прошли прямо в столовую.

Вся семья уже была там: профессор Эрманно, синьора Ольга, синьора Регина и один из венецианских дядей, фтизиатр. Он встал, увидев Альберто, пошел к нему навстречу, поцеловал в обе щеки, а потом, рассеянно потирая нижнее веко, начал пространно объяснять, что ездил в Болонью, на консультацию, и на обратном пути решил остановиться поужинать у родственников, ожидая поезда в Венецию. Когда мы входили, профессор Эрманно, синьора Ольга и ее брат сидели у зажженного камина, Джор растянулся во всю длину у их ног, а синьора Регина сидела за столом, прямо под люстрой.

Конечно, воспоминания о моем первом ужине в magna domus (кажется, это было в январе) смешались с воспоминаниями о многих других ужинах в доме Финци-Контини, на которые меня приглашали в ту зиму. Однако я очень хорошо помню, что мы ели в тот вечер: рисовый суп с куриной печенью, котлеты из индейки в желе, вареный язык с черными оливками, маринованный шпинат, шоколадный торт, фрукты, изюм и орехи, лесные и грецкие. Я также помню, что почти сразу же, не успели мы сесть за стол, Альберто принялся рассказывать всем историю о том, как меня выдворили из муниципальной библиотеки, и я еще раз обратил внимание, что у старшего поколения она почти не вызвала удивления. В течение всего ужина разговор постоянно возвращался к этой паре, Баллола-Поледрелли, но все они, комментируя этот случай, говорили не с горечью или желчно, а просто с обычным сарказмом, почти насмешливо. И несомненно веселым, веселым и удовлетворенным, был голос профессора Эрманно, когда он взял меня под руку и предложил пользоваться свободно и без стеснения, когда мне будет угодно, двадцатью тысячами книг, которые он собрал дома, большая часть из которых, сказал он мне, была по итальянской литературе середины и конца девятнадцатого века.

Но больше всего в тот первый вечер меня поразила сама столовая с мебелью розового дерева, в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату