делала то же, что и я: заканчивала дипломную работу. А он никогда не упоминал Миколь, а если и упоминал, то не вздыхал и не печалился. У него был такой вид, будто он хотел сказать: «Она девушка, поэтому ей, как и всем женщинам, лучше думать о доме, а не о литературе!» Неужели он и впрямь так думал?

Однажды утром он задержался, чтобы поговорить со мной подольше. Слово за слово, он снова заговорил о письмах Кардуччи и о собственных изысканиях на венецианские темы: все это, сказал он, указывая на кабинет, хранится там. Он таинственно улыбнулся, на лице его появилось лукавое выражение, он как будто приглашал меня туда. Было совершенно ясно: он хотел, чтобы я пошел с ним, но мне самому надо попросить его об этом.

Как только я понял, чего он хочет от меня, я поспешил это сделать. Мы перешли в кабинет, комнату намного меньшую, чем бильярдная, и казавшуюся еще меньше, и даже тесной из-за невероятного количества разбросанных вещей.

Книг и тут было много. Книги по литературе лежали рядом с научными трудами по математике, физике, экономике, сельскому хозяйству, медицине, астрономии; книги по отечественной истории, по истории Феррары и Венеции соседствовали с «иудейскими древностями»; книги громоздились в беспорядке, случайными кипами, в застекленных книжных шкафах, таких же, как в зале, занимали большую часть стола орехового дерева, так что если профессор сидел за ним, была видна только макушка его берета; стопки книг высились на стульях, угрожая упасть, даже свалены на полу, в общем были повсюду. Большая карта мира, пюпитр, микроскоп, полдюжины барометров, стальной сейф, покрашенный темно-красной краской, светлая больничная кушетка, песочные часы, рассчитанные на разное время, латунная тарелка, маленькое кабинетное немецкое пианино с двумя метрономами в пирамидальных футлярах и еще много всего другого, некоторые предметы я уже не помню, назначение других мне было неясно. Все они придавали комнате вид кабинета доктора Фауста. Профессор Эрманно первым со слабой улыбкой заметил это и извинился за эту свою личную, свойственную только ему слабость, она была как бы напоминанием о его юношеской безалаберности. Я забыл сказать о картинах: в отличие от всех других комнат дома, где ими были увешаны все стены, в кабинете была только одна: огромный портрет кисти Ленбаха в натуральную величину, который занимал, как заалтарный образ, всю заднюю стену. Прекрасная блондинка с обнаженными плечами стояла на нем во весь рост с веером в руке, затянутой перчаткой, шелковый шлейф белого платья был перекинут вперед, чтобы подчеркнуть стройность и статность ее фигуры. Конечно, это могла быть только баронесса Жозетт Артом ди Сузегана. Какой мраморный лоб, какие глаза, какой изысканный изгиб губ, какой стан! Она действительно казалась королевой. Портрет матери был единственной вещью в этом кабинете, которая не вызывала улыбки у профессора Эрманно, ни в то утро, ни потом.

В тот же раз мне, наконец, было позволено взглянуть на две венецианские рукописи. В одной из них, как объяснил мне профессор, были собраны и переведены все эпитафии еврейского кладбища на Лидо. Другая рассказывала о еврейской поэтессе, жившей в Венеции в начале семнадцатого века. Она была столь же известна в свое время, сколь сейчас забыта. Звали ее Сара Энрикец (или Энрикес) Авигдор. В ее салоне, в доме в Старом Гетто, собирался в течение нескольких десятилетий цвет литературного мира, там постоянно бывали, кроме ученого раввина из Феррары, Леоне да Модена, венецианца по происхождению, многие известнейшие литераторы той эпохи, и не только итальянцы. Сама она написала ряд «отличных сонетов», которые еще ждут своего исследователя, способного оценить их красоту; она более четырех лет состояла в переписке со знаменитым Ансальдо Себа, генуэзским дворянином, автором эпической поэмы о королеве Эстер. Ансальдо Себа исполнился решимости обратить ее в католичество, но видя, что все его усилия бесполезны, был вынужден отказаться от этой мысли. Великая женщина, в общем краса и гордость еврейской итальянской общины, в разгар Контрреформации, и к тому же, добавил профессор Эрманно, садясь за стол, чтобы написать для меня дарственную надпись, дальняя родственница, потому что его жена по материнской линии происходит от ее потомков.

Он встал, обошел стол, взял меня под руку и подвел к окну.

Однако, сказал он, ему бы хотелось, более того, он чувствует себя обязанным предупредить меня об одной вещи: если в будущем мне тоже случится заниматься творчеством этой Сары Энрикец (или Энрикес) Авигдор, — а тема как раз из тех, что заслуживают тщательного и подробного исследования, которому он, к сожалению, не смог посвятить себя в юности, — в определенный момент, это неизбежно, я столкнусь с противоречивыми мнениями, со злословием… некоторые второстепенные исследователи, в основном современники поэтессы (пасквилянты, снедаемые завистью и антисемитизмом), осмеливались обвинять ее в том, что не все сонеты, известные под ее именем, и даже не все письма к Себа вышли, так сказать, из- под ее пера. Он, конечно, не мог игнорировать существование подобного мнения и, как я увижу, отразил его в своих исследованиях, и все же…

Он прервался, внимательно посмотрел мне и лицо, чтобы понять мою реакцию.

Как бы то ни было, продолжал он, если я когда-нибудь в будущем решился бы пересмотреть и переосмыслить ее творчество, он мне рекомендует не обращать особого внимания на злобствования, пусть даже и остроумные, доказательные, но все же вводящие в заблуждение, чтобы не сказать — лживые. В конце концов, что должен делать добросовестный историк? Поставить перед собой целью достижение истины и стараться не сбиваться по дороге с пути честности и справедливости. Я ведь с этим согласен?

Я кивнул в знак согласия, и тогда он с облегчением похлопал меня по плечу.

Потом он отошел от меня, сгорбившись, прошел в дальний конец кабинета, склонился у сейфа, открывая его, и извлек оттуда шкатулку, обитую голубым бархатом.

Он повернулся и, улыбаясь, подошел опять к окну. Еще до того как он открыл шкатулку, он сказал, что думает, я уже догадался: там внутри действительно хранились знаменитые письма Кардуччи. Их было пятнадцать. Не все, добавил он, могут представлять для меня интерес, поскольку пять из них касаются исключительно особой колбасы в соусе, «из нашего поместья», которую поэт, попробовав, очень высоко оценил. И все же по крайней мере одно из них меня наверняка поразит. Это письмо, написанное осенью 1875 года, как раз тогда, когда стал намечаться кризис Исторической правой партии. Осенью 1875 года политические взгляды Кардуччи были следующими: демократ, республиканец, революционер, он утверждал, что может поддержать только левую партию Агостино Депретиса. С другой стороны, «колючий виноградарь Страделла» и «орды» его друзей казались ему вульгарными, мелкими «людишками». Они никогда не смогут вернуть Италии ее былое величие, помочь ей выполнить ее предназначение, возродить Великую нацию, достойную Великих предков.

Мы проговорили до обеда. Результатом этого разговора стало то, что дверь между бильярдной и кабинетом, раньше всегда закрытая, стала все чаще оставаться открытой. Конечно, большую часть времени каждый из нас проводил в своей комнате. Однако мы виделись гораздо чаще, чем прежде: то профессор Эрманно заходил ко мне, то я к нему. Через открытую дверь мы перекидывались ничего не значащими замечаниями: «Который час?», «Как работа?». Через несколько лет, зимой 1944 года, в тюрьме, я перебрасывался подобными фразами с соседом из камеры сверху через «волчью пасть» окна. Такие фразы произносишь только для того, чтобы услышать свой собственный голос, чтобы почувствовать, что ты еще жив.

VII

В нашем доме Пасху в тог год отметили только одним ужином, а не двумя, как обычно.

Так захотел отец. Теперь, когда Эрнесто учится во Франции, и думать не стоит о такой же Пасхе, как в прошлые годы. И кроме того, как можно было бы все устроить? Мои Финци-Контини смогли сохранить всех своих слуг, сказав, что это крестьяне, нанятые для работы в саду. А мы? С тех пор как нам пришлось уволить Элизу и Мариуччу, а на их место взять эту вареную рыбину Коэн, у нас практически не осталось слуг. А в таких условиях даже мама не могла сотворить чуда.

— Правда ведь, ангел мой?

«Ангел» тоже не питал к шестидесятилетней синьорине Коэн, почтенной пенсионерке общины, никаких горячих чувств. Ей, как всегда, было приятно, что кто-то нелестно отзывается о бедняжке, да и сама идея скромной Пасхи была принята ею с благодарностью. Замечательно, одобрила она, только один ужин, в первый вечер, и самое большее десять приглашенных. Что нужно, чтобы все приготовить? Они с Фанни справятся сами, так что у «этой» не будет возможности корчить из себя обиженную. И вот еще что:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату