— Алло? Медведев слушает. Я слушаю вас. Кто звонит?
Иванов был в полнейшей нерешительности. Он молчал. Язык у него словно присох. В трубке послышалась ругательная скороговорка, затем длинный-длинный гудок. Набравшись духу, Иванов снова набрал номер, но теперь за Медведева ответил некто Грузь, голос которого был знаком:
— Медведев? Товарищ Медведев только что был. И весь, к сожалению, вышел.
Иванов назвал себя, но теперь Медведева и впрямь не было. Грузь не обманывал.
— С прошедшим вас, — прозвучало в трубке.
— Что, что?
Иванов покинул телефонную будку. Он старался определить, с каким праздником поздравил его Грузь, но так и не определил, поэтому пришлось купить в киоске газету. Иванов узнал, что поздравили его с Днем радио. И каких только праздников не насовано в календарь! Иванов признавал только послезавтрашний День Победы. И конечно же Новый год. Даже День Военно-Морского Флота, так почитаемый Славкой Зуевым — военным подводником, братом Светки и в общем-то единственным настоящим другом, — не вызывал ивановского энтузиазма. Девальвация праздников и наград опережает порой денежную. Во всяком случае, стремится не отставать. Где-то сейчас Зуев? В каких ныряет глубинах?
Иванов вспомнил давно прошедшие дни.
Они, эти дни, частенько вспыхивали в его памяти. Хотя и не по порядку, но очень явственно. Иные детали давно бы пора забыть. Ну, например, таракана, который жил тогда в пельменной напротив Политехнического. Помнилась и удушливая жара, связанная с… Ах, черт бы побрал, опять эта гнусная картинка. Та самая, со стрижкой ногтей. Почему она с таким отвратительным упорством сидит в памяти? Теперь вот еще этот Тулуз-Лотрек…
Иванов готовил тогда диплом и ежедневно ждал приезда жены. Она раньше его закончила институт, работала в одной черноземной области и всегда неожиданно приезжала в Москву. Конечно, Светлана ни за что не хотела примириться с потерей столицы. Она приезжала, как приезжают с ежедневной работы. Ее лучший халат и тапочки всегда ожидали ее в прихожей.
Надо сказать, что незадолго до этого Иванов оказался достойным свидетелем на свадьбе ее брата, то есть шурина. Они были дружны с Зуевым как раз в той мере, которая подразумевает возможность полной откровенности и в то же время полной необязательности по отношению друг к другу. Но такое содружество не может быть долговременным. Оба стояли перед неизбежным выбором: либо перестать быть откровенными, либо заразить друг друга обоюдными болями. И вот сразу же после зуевской свадьбы оба понадобились друг другу, почему и встретились в пельменной напротив Политехнического музея.
— Я хочу, чтобы он был! — тупо бубнил Иванов, глядя в тарелку с пельменями. — Я не хочу, чтобы его не было!
— Откуда ты знаешь, что он? — улыбнулся тогда Зуев. — Может, она…
Иванов помнил, с какой легкой небрежностью шурин сходил за уксусом к соседнему столику. Пельменная оказалась недостаточно тесной, чтобы переносить разговор в другое место. Но Иванова вывел из себя рыжий прусак, стремительно пробежавший расстояние между батареей отопления и закутком уборщицы. Зуев по-военному быстро допил теплый компот, оставив на дне стакана канареечно-желтые дольки апельсина.
— Я бы не прочь иметь племянницу, — сказал он, когда двинулись на метро. Форменная кремово- желтая рубашка на его мускулистом торсе была почему-то совсем сухая. Тогда у него тоже было все впереди. Погоны золотились на плечах, сверкали двумя звездами каждый. Начищенные ботинки блестели, несмотря на жару.
— Ты поговори со своей, — сказал Иванов, когда подходили к площади Свердлова. — Пусть она сделает для меня доброе дело! Женщины лучше понимают друг друга…
— Нет, — ответил Зуев.
— Почему?
— Именно потому, что женщины, как ты говоришь, лучше понимают друг друга. Я поговорю с сестрой сам. Когда она приедет в Москву?
Иванов сказал, что это никому не известно и что старания вполне могут быть запоздалыми. И тогда Зуев ринулся совсем по другому маршруту. Иванов едва успевал за ним…
Зуев шагал прямиком к Центральному телеграфу. Иванову было несколько стыдно за зуевскую бесцеремонность в очереди к будкам междугородного телефона. Чем дышалось в будках, никто не знал. И все-таки Зуев вышел оттуда таким же сухим. Конечно, Иванов ничего не хотел спрашивать. Но в разное время Зуев чуть заметно подмигнул, едва заметно давнул на предплечье, с едва заметной радостью кашлянул в кулак. Иванов был готов плясать прямо под бронзовой мордой долгоруковского коня…
В тот день толчея на улицах не стихала, не стихала и тяжкая удушливая жара. И вдруг пушечный удар грома раздался откуда-то из-за первого Гнездниковского. Это громовое предупреждение было великолепно проигнорировано разноликой толпой. Люди шли и шли куда-то, не замечая приближающейся грозы. Гости Москвы из жарких и дальних республик, какие-то толстые потные тети, негры, военные из всех стран Варшавского Договора, растерянные вчерашние десятиклассники, упитанные непроницаемые пассажиры такси, модные продавщицы, милиция, разномастные покупатели еды, бижутерии, лекарств, напитков, цветов, газет, театральных билетов. Запах пота и табака клубился в толпе вместе с радужным мельтешением всех цветов и оттенков. Иванов и Зуев не успели увидеть, чем заплатили все эти люди за собственную беспечность. Когда гром, стелясь по московским крышам, от отдельного рявканья перешел к сплошному рычанью и сверху начала отвесно падать вода, приятели заскочили в подъезд. В тот самый подъезд старинного дома в центре Москвы, где Иванов торчал когда-то чуть ли не ежедневно. И надо признаться — торчал не зря… Широкая лестница, украшенная старинным чугунным литьем, удобные каменные ступени с закругленными впадинами, выточенными за два, а может три столетия миллионами башмаков, остатки классической лепки — все было давно изучено и проштудировано.
Иванов знал, что грохот столичной грозы не вызывает в людях ни романтической оробелости, ни почтительного восторга, ничего, что испытали бы они где-нибудь в полесской или мещерской деревне. Словно ходил по крышам длинновязый не очень трезвый кровельщик, похожий на Гулливера. Он ходил и добродушно стукал своей киянкой по ржавеющему железу. Наверное и шурину Иванова гром напоминал всего лишь громы аэропорта…
Зуев открыл входную дверь, обитую какой-то чуть ли еще не дореволюционной кожей, бросил фуражку на свободный олений рожок и скинул ботинки.
— Ты не возражаешь, если я и рубашку сниму? — спросил он и, вместо того чтобы окликнуть жену, запел песенку про Настасью. Разумеется, он заменил Настасью Натальей. Но рубашку все же не снял. Иванов подумал сейчас, что сам он никогда не допер бы до подобной вежливости. И впрямь было в Зуеве что-то московское, вечное, то, что не выцветает и не выветривается — удивительное сочетание незаносчивой доброты, непритворного добродушия и какой-то веселой серьезности. Но чему Иванов больше всего завидовал, так это всегдашнему отсутствию позы, полному и постоянному соответствию выражения зуевского лица его душевному состоянию. Такие люди не умеют хитрить и всегда откровенны, за что хитрые и неумные называют их недотепами, «немного не того» и так далее. Но Иванов-то знал, как это нелегко: все понимать и быть альтруистом. Однажды он спросил соседскую девочку, что она чувствовала, когда, впервые придя в школу, полтора часа простояла на общешкольной линейке. Девочка вздохнула: в тот момент она больше всего боялась, что неправильно «держит рот». Она не знала, «как держать рот», а Иванову хотелось ей сказать, что не надо его держать, этот самый рот! Пусть он всегда будет такой, какой есть. Но ты сам-то разве не держишь рот? О, еще как «держишь»! И улыбаешься порой, когда улыбаться не хочется, и печально поджимаешь нижнюю губу, когда хочется хохотать…
Наталья, жена шурина, не отозвалась на песенку Зуева, ее просто не было дома. Иванов прошел на кухню. Кавардак там был жуткий, везде грязная, кажется, еще послесвадебная посуда, остатки еды взывали к человеческой совести. Кто-то гасил окурки, втыкая их в недоеденный торт. В кастрюле вместе с бигуди плавала побелевшая вываренная сосиска, на полу валялся разбитый бокал. Иванов взял в холодильнике две бутылки боржоми, вымыл под краном два стакана и вернулся в гостиную. Зуев сидел в кресле нога на ногу. Он говорил по телефону, делая круговые движения правой ступней.