Он надписал два конверта, в один сунул письмо, в другой – копию, но конверты не заклеил. Один положил во внутренний карман куртки, где был» паспорт, второй поставил на столе, прислонив к ножке лампы.
Заправил в машинку чистый лист. Надо попробовать написать Ариане. Но в душе была скованность, и еще – обида, которая, точно зараза, подумал он, липнет к словам. Ничего не получилось; клочки письма он бросил в корзину. Нужно увидеться с Арианой, вот тогда он поговорит с нею, если, конечно, у нее найдется несколько минут, чтобы его выслушать. Он и ей может сказать, что не ставит никаких условий, просто хочет жить ради нее и жить вместе с нею. И совсем он ее не потерял, и нет у нее другого. Она усомнилась в нем – вот в чем дело, а почему? Потому что он с нею не объяснился. Он давно понял.
Но сегодня вечером он ни за что на свете не станет шпионить. Ах, да при чем тут шпионство, ведь позавчера он ничего такого не хотел; все к этому шло, к обострению, и когда оно случилось, то он, конечно, на какое-то время почувствовал себя раздавленным, униженным; тусклое ощущение, что все, вообще все, пропало, исчезло. Но он давно понял. Он же не дал ей знака, даже легкого намека на то, что готов ради нее на все. И это в конце концов гораздо важнее, чем какая-то мелкая, смехотворная интрижка с молоденьким солдатиком, который ей не пара, уж это точно, и нужен ему только секс, от него же так и несет похотью, не говоря уже об инфантильном мужском самоутверждении, вот уж чисто арабская черта, и такую женщину, как Ариана, подобное отношение может только оскорблять. Она терпит этого искателя приключений лишь потому, что ты от нее отдалился. А этот проходимец ведь может и погибнуть, хоть завтра например; нет, не то, ты не хотел так думать, просто другой друг, несомненно, фанатик, вот-вот, он фанатично предан своей борьбе. Но настолько-то не усвоила она арабские нравы и обычаи, да и никогда она не станет арабской женщиной, хочет она того или нет. Она останется такой, какая есть, несмотря на любые перемены, несмотря на ребенка и несмотря на любовника.
Вот, уже расхотелось писать ей, да и смешно, она же так близко, лучше сказать все, когда они увидятся, абсолютно все, да, он скажет, что с прошлой жизнью покончил раз и навсегда, что хочет жить с нею и не ставит ей никаких условий. Скажет, что готов остаться в Ливане или вместе с нею уехать в какую-нибудь другую страну, если надо – арабскую. Не о чем беспокоиться – заработок он везде найдет наверняка, ведь как-никак он имеет образование и богатый опыт работы. И писать умеет, и будет писать еще лучше, но только если будет жить с нею. Ни усталости, ни привычки у него с нею не будет. А если придется уезжать от нее, то лишь для того, чтобы снова возвращаться.
Может быть, он сможет убедить ее, заставит поверить, а как это сделать? Держаться самоуверенно (вот уж чего нет у тебя – так это самоуверенности, но держаться с самоуверенным видом, пожалуй, сумеешь) и сказать: ты должна захотеть того, чего на самом деле давно хочешь. Ах, да зачем все это? Не нужно никакого плана, нужна только его собственная уверенность, убежденность в том, что он ничего не хочет – только быть с нею, и тогда найдутся слова и в словах все станет ясным само собой.
Грета обманывала его (а какие эскапады устраивала!) только потому, что иначе не умела совладать с презрением, которое к нему испытывает, – обманы позволяли ей сознательно вызывать в себе чувство вины. Ничего подобного он больше не допустит. По какому праву она его презирает? Втайне он всегда подозревал, что презирает из-за его профессии. Раньше изредка читала его статьи, потому что тогда по- настоящему интересовалась им самим. А потом ее стала интересовать лишь информация как таковая, она говорила – «содержание». Тоска. Он начал чувствовать, что она видит его насквозь, она, казалось, отмечала любые повторы в его статьях с той же дотошной придирчивостью, с какой он и сам их отыскивал, она обращала внимание на форму текстов и отдельных фраз, подмечала позерство, в котором для посвященных, несомненно, сквозила фальшь и просвечивала целая цепочка негодных ходов и приемов, ах, да все это только срывы, провалы, уродства и гримасы. Он вдруг увидел себя ее глазами, увидел, что он круглый идиот, продажный, ни к чему не причастный, ненастоящий, до мозга костей проеденный предательством, да такой ты и есть, сказать тупица или клоун – значит польстить себе, как все тускло, как тускло… Сколько их, таких вот мыслей, до чего тяжело; он почувствовал сильную усталость и снова прилег на кровать. Еще не стемнело. Пожалуй, ты по-настоящему активно работаешь, когда лежишь, подумал он. Ляжешь – и сразу все цели становятся близкими: кажется, руку протяни и достанешь, а когда увидишь их совершенно отчетливо, когда разглядишь хорошенько, – расплываются, теряются в пустяках и мелочах, которым дана такая огромная сила, гораздо большая, чем твоя собственная. Но возможности бесконечны, они – как морской прибой, накопил же ты капиталец великих, значительных деяний и версий самостоятельного будущего. Он повернулся на бок, рукоятка ножа впилась в ногу. Он ждал, что начнут одолевать сегодняшние картины – военные действия, заградительный огонь, и сам он где-то сбоку, на периферии, где к нему вернется сила или он хотя бы снова почувствует себя сильным.
Он пролежал так до темноты. Как хорошо, что в моменты глубочайшей подавленности и внутренней опустошенности он так надежно огражден от людей с их делами и суетой. Чувство чего-то равномерного и невыносимо длящегося – это оно заставляет тебя лежать, чувство времени, струящегося в песочных часах, чувство крутящихся лопастей вентилятора. Наконец он встал и в ту же минуту подумал, что надо купить для ребенка Арианы детские туфельки, это будет хороший подарок, он принесет туфельки во вторник вечером и подарит Ариане. Он заранее торжествовал победу над Другим другом, ах, да нет же, ну что за ерунда. Лучше отдать подарок как бы мимоходом, без всякой помпы.
29
Навстречу попалась орава вооруженных людей, они стреляли по верхним этажам и, пригнувшись, короткими перебежками, один за другим, продвигались вперед. Чтобы самим не стать мишенью, падали на колени, прижимались к своим автоматам, стреляли; стрельба на некоторое время обеспечивала безопасность, и они бежали дальше. Вот все вместе попытались поднять железную дверь гаража, ничего не получилось. Почти все дома на этой улице были сожжены и разрушены. При каждом выстреле от стен отскакивала штукатурка, ее куски долетали до Лашена, а теперь, когда он отступил назад за угол, на Рю Де Фенис, совсем рядом начали рваться гранаты. Люди с оружием были уже близко, они все еще не нашли подходящего укрытия – все двери в домах были заперты, заколочены досками или завалены обломками. Эти люди не замедлят выстрелить, если кто-то покажется им помехой, подумал он и быстро начал подниматься вверх по склону холма, с трудом заставляя себя не броситься со всех ног.
И вдруг ураганный огонь – стреляли по американскому отелю. Наверное, туда, к отелю, рвутся те семь или восемь с оружием, хотя, может, они уже убиты или ранены… Ракеты летели одна за другой, с бешеной скоростью, ничего подобного он еще не видел. Внизу, на перекрестке перед зданием отеля взлетали фонтаны земли – как раз там, где он стоял минуту назад. Казалось, темная полуразрушенная башня отеля пошатнулась, из черных провалов окон посыпались молнии. Лашен быстро зашагал дальше, улица все поднималась в гору, скорей бы уж начала спускаться, подумал он, скорей бы привела в долину, ров или