пещеру. Бухта, которая минуту назад еще поблескивала от вспышек огня, пропала, ее поглотило слепящее красно-белое зарево. Он вдруг подумал, что обстрел медленно движется за ним по пятам, что стволы наведены уже не на здание отеля, а на него. Что было духу бросился бежать; вверху, на вершине холма, улица продолжалась, а подъем кончился, бежать стало легко, как при спуске. Он с облегчением повалился прямо на подставленные руки двух человек – они дежурили у дверей подвала, указывали людям дорогу в убежище. Сюда толпой бежали безоружные люди, с корзинами, сумками, одеялами, кто-то тянул за собой детей, кто-то нес на руках. Всех заталкивали, втискивали в узкую дверь, все спотыкаясь спускались по ступенькам в сводчатое подвальное помещение, оказавшееся неожиданно просторным, здесь горели свечи, воткнутые в пустые бутылки, и все напоминало нижнюю палубу корабля. Вдоль одной стены сидели несколько парней, вернее, мальчишек, на пол рядом с собой положив автоматы, на лицах у них было странное, смущенное выражение, – казалось, лишь потому, что с ними сыграли злую шутку, они оказались в числе тех, кто ищет защиты. Они молчали и явно избегали смотреть на входивших. Вокруг них еще долго оставался пустой полукруг, хотя вдоль всех остальных стен и в углах людям пришлось тесниться. Очень красивая темнокожая девушка с серьезным лицом заменяла огарки в бутылках, зажигая новые свечи. Со стороны двора в подвал вела еще одна дверь, через нее поодиночке входили люди с детьми. Значит, в городе есть еще мирные жители, невооруженные; мужчин мало, все пожилые, сразу собрались небольшими группами и принялись что-то обсуждать, вроде советоваться, женщины старались расстелить одеяла на свободных клочках пола, а дети молча бродили вокруг, толкались, наблюдали за взрослыми, обшаривали небольшие темные углубления, которые были в двух стенах. Чуть не у всех была с собой еда, и теперь припасы достали и начали есть, словно спеша избавиться от лишней ноши. Матери кормили грудью младенцев. На Лашена обращали внимание, кажется, только дети постарше, взрослые же явно игнорировали, ничем не пытаясь рассеять его впечатление, что он здесь чужой. Явной неприязни не ощущалось, лишь изредка кто-нибудь искоса бросал на него беглый, вот именно беглый, мгновенно убегающий взгляд. Возле стены появилась лужа – из водопроводной трубы била вверх тоненькая струйка, рассыпаясь беззвучными брызгами. Одна из женщин поставила туда пластмассовое ведро, попутно объясняя, зачем это делает, глядевшим на нее людям. Старики сидели у стены. Они сняли обувь и сидели, вперившись в некую даль, видимую лишь им и такую же пустую, бездонно пустую, как их закаченные глаза, белые, без зрачков, без радужки, – казалось, это не глаза, а тускло поблескивающая студенистая жижа. Губы шевелились в такт движениям пальцев, перебирающих бусины бесконечных четок. Тут словно в лазарете, подумал Лашен. Стало страшно, он подумал, что может погибнуть под развалинами и обрести общую могилу с этими чужими людьми, сгинуть в чуждом ему, арабском небытии, и, скованный страхом, осмелился сделать лишь несколько робких шагов в этом подвале, отыскивая свободное пространство и перешагивая через одеяла и сумки, чьи-то головы, ноги. Здесь жалкая горстка вооруженных, да и те мальчишки, но это еще ничего не значит. Здесь ни враждебности, ни симпатии. Если гранаты рвались где- то невдалеке, все втягивали головы в плечи, а своды сотрясались, и Лашен чувствовал огромную тяжесть дома. К нему подошел мальчик, протянул лепешку. В другой руке у него был глиняный горшочек с хуммусом. Лашен отказался от угощения и тотчас привлек к себе внимание – враждебное. Если будет прямое попадание в дом, думал он, ты будешь похоронен тут вместе с людьми чужой веры, чужого языка, но потом приходила уверенность: ведь в этот последний, казалось вообще последний раз, дом выстоял и не обрушился на все эти тела; но еще один удар такой же силы непременно сокрушит устойчивость его стен.
Прошло уже полчаса, некоторых детей охватил панический страх, они закричали, заплакали, вырвались от матерей, которые хотели прижать их к себе. Дети кричали и не давали к себе притронуться. Вскоре догорела последняя свеча, и Лашена охватил безграничный страх, душивший, как всех в этом подвале, невесомо легкой рукой… Его трясло, но выхода не было – надо было ползти на четвереньках, обшаривать пол, находить свободное место, то и дело останавливаясь; необходимо, но и в той же мере бессмысленно куда-то ползти – взрывы раздавались снова и снова, и с новой силой поднимался плач и визг детей, крик матерей. Лашен все время натыкался на что-то, пальцы нащупывали одежду, носы, ноги и руки, которые с пугающим проворством ускользали от его рук. Он нашарил пустой кусок стены, попытался на ощупь определить его размеры, рука нерешительно ткнулась в человеческое тело. Не лицо, и не плечо, нет, невозможно понять, что это. Рука шарила. Колени, вот что это, колени мужчины, прикрытые свисающим бурнусом. Наконец убрав руку, Лашен повернулся, стараясь двигаться как можно осторожнее, чтобы не прикоснуться опять к этому человеку, прикосновение будет смертельным, убьет тебя. Он осторожно сел у стены. Хорошо, что у стены. Свод обрушится на середину подвала, а по краям, вдоль стен останутся пустоты, шансов вообще-то никаких, но дышать какое-то время сможешь. Он. с тоской подумал о саде вокруг дома Арианы, там сейчас, конечно, мир и тишина. Ариана рядом, но позвать ее нельзя, ведь у нее гость, да, случайно, ее друг. Грета, дети. Проститься оказалось совсем не трудно. Они и не представляют себе, как близко пришлось ему узнать здесь всё, не знают, как он работает, и не знают, что выстрелы – это реальность, что пули реально вспарывают тело.
Если потом очнешься, значит, только ранен. Все как при попытке самоубийства. Кажется, тебе сразу, положив на носилки, вкололи морфий? Вот ты лежишь, тут же какие-то люди, в бинтах, в повязках; тряпки колышутся. Страшно чуждое тебе – это сброд, сволочь. Поэтому и ты, с ними, напрочь утратил все человеческое. Тебе оно уже не нужно. Нет ни единого человека, которого ты, нынешний, стоил бы. Добрый страх, по-настоящему страшный страх, это он заставляет тебя шептать что-то самому себе, растроганно и беспощадно. Перевязывают раны, перепиливают кости, линия фронта все ближе, ты журналист, тебе на долю выпадают лишь снисходительные усмешки, а что же еще, ты же не противник, не враг. Где твое оружие? Оружия нет? Вокруг курят. Огоньки сигарет перемещаются, блуждают; в потемках проворачивают темные дела, выторговывают поблажки, и нигде ни единого проблеска света. У него кончились сигареты. Ариану позвал, слишком тихо, но он же не хотел, чтобы она увидела, как он прячется в саду, под ее окном. Какая грязь в подвале, может, лучше было бы остаться наверху, в квартире? Когда же наконец они придут – американцы, англичане, израильтяне, сирийцы? Пожелают его «выкурить»? Ради бога, он не против. Та важная, такая важная статья, где же он ее спрятал? А письма Грете, куда все они подевались?
Теперь он снова спокоен, даже с виду. Он сидел, неудобно поджав ногу, и уже начал дрожать от напряжения. Сам жирный, нога онемевшая. Спрашивается, сможешь ли ты вот так просидеть тут до утра, среди всех этих шаровар и головных платков с длинными висячими концами? В глотке что-то расширялось, все сильнее, как при зевоте.
Обстрел не прекращался, воля к уничтожению не ослабевала, ни в залпах, ни в громыхающем подвозе боеприпасов. Разрывы гремели то где-то слева, то справа, с неослабевающей мощью сотрясая все, в чем еще осталась твердость. Все содрогнулось, взрывная волна опрокинула, повалила, от здания оторвалась огромная масса, обвалилась – он все ощущал, каждую выбоину. Снаряд ударил в стену у выхода во двор, и еще долго потом слышался шорох осыпавшегося щебня. Ничего другого, никаких криков он не услышал, только грохот обвала не стихал, он раздавался в голове, а на самом деле все, наверное, уже прекратилось. Хотел подняться, уперся руками в пол, уводил в холодную лужу, но чужое тело придавило сверху, тяжелое, и чужая рука упала ему на лицо. Он повалился, придавленный тяжестью, плечо намокло, может, от крови, наверное, осколок попал в плечо или в затекшую ногу. Левой рукой нашарил нож, вытащил, нанес удар, подумал: лежа по-настоящему сильно не ударить, нож не воткнулся во что-то мягкое, а вроде царапнул по стене, и опять, и опять по стене. Наконец глубоко вошел в мясо, вытащить невозможно, нет сил выдернуть. Он перевернулся на спину. Чье-то лицо и локоть, от лица шел резкий запах; он с трудом, обеими руками отодвинул локоть, чужое тело сразу стало еще тяжелее. Он оттолкнул что было силы, прополз под ним. Услышал глубокий вздох, потом всплеск – наверное, та рука упала в лужу.
Только бы выбраться, что будет с ним наверху – неважно. Кого он убил – труп? Молившегося человека? Попытался вспомнить тех, кого сумел разглядеть при свете огарков. Должно быть, он освободился от тяжести мужчины, старика, он уже чувствовал, что освободился, но не мог вспомнить лица старика, да и не все ли теперь равно.
Потянул на себя стальную дверь, и вдруг крепкие руки рванули его назад, а дверь кто-то с силой толкнул, и она закрылась. Он обернулся, никто уже не держал за плечи. Он ударил кулаком в темноту, и снова кто-то попытался схватить за плечи. Он бил наугад, вслепую, словно в полусне или будто спросонок, едва разлепив глаза. Куда ударял, было все равно. Жаль, что ножа нет.
Снова попытался открыть дверь – удалось протиснуться в щель, в ту же секунду дверь захлопнулась.