Где-то у стен невнятно переговаривались два землекопа самого зловещего вида: тощие, с всклокоченными волосами, с перепачканными землей одеждами. Опершись о лопаты, они отдыхали на краю огромной ямы, похожей на братскую могилу. Зачем понадобилась делать подкоп прямо возле кирпичной кладки? Или положить в него очередного свежеудавленного вольнодумца? А кто держит в руках концы веревки, перехлестнувшей шею несчастного? Не убий — серьезная заповедь, не каждый из обычных людей ее сможет нарушить, не говоря уже о монастырской братии. Приглашать заплечных дел мастера от местного князька, тем самым попадая от него в зависимость?
Два грача, пользуясь передышкой землекопов, важно и многозначительно вытаскивали из свежевскопанной кучи земли червяков и хвастались друг перед другом: 'Кар!' 'И у меня — кар!' Очень подозрительные грачи, привыкшие к таким земляным работам.
Чуть поодаль какой-то пес, облезлый и костлявый, растянул в ухмылке свою пасть и вывалил язык. Дышит часто и прерывисто, будто пробежал до этого расстояние от самого Рима без единой остановки. Так могут вести себя только умалишенные собаки, тронувшиеся рассудком от постоянной близости со смертью.
Погибель, везде тлен и разруха. Алеша помотал головой из стороны в сторону, словно отказываясь от предложенного ярлыка, дающего право на вступление в клуб параноиков без всякой очереди и рекомендаций.
Землекопы, закончив отдых, попрыгали в яму и, кряхтя и вздыхая, ломами выкатили из-под фундамента прямо в вырытую траншею большой камень. Судя по трещине на стене, этот камень земля выпирала, отчего стена-то над фундаментом и разрушалась. Грачи сей же момент сорвались с места и полетели куда-то вдоль дороги, держась, вероятно курса к помойкам ближайшей деревни. Собака недоуменно взглянула себе под задранную к небу заднюю ногу, пару раз облизнулась и упала тут же без сознания: проделанная инспекция ввергла ее в состояние глубокого сна, о чем свидетельствовали мерно вздымающиеся бока и абсолютное равнодушие к происходящему в мире.
Алеша еще раз тряхнул головой, улыбнулся своим самым маргинальным мыслям и сказал отцу:
— Ну, ладно, пора мне, отец. Да и тебе тоже — путь-то обратно неблизкий. Сейчас наставники набегут, ругаться станут.
Батюшка протянул вперед огромную, как лопату, ладонь и проговорил:
— Ты вот что, Алеша! Решишь уйти отсюда — долго не раздумывай. Беги и назад не оглядывайся. За нас не беспокойся. Мы — другая жизнь. А у тебя теперь своя. Мать тут одежки собрала в узле, припрячь ее для такого случая. Только в зиму не уходи — худо зимой, надеяться не на кого, а в лесу не пересидишь. Ну да ты теперь совсем взрослый стал, разберешься. Понял, сын?
— Понял, отец, — пожал протянутую руку Алеша, улыбнулся родителю и добавил. — Все будет нормально. Не переживайте за меня. Все будет хорошо.
Он ушел по направлению к монастырским воротам, и те захлопнулись за ним, словно проглотили. Отец провожал его взглядом, потом, как-то вмиг постарев, опустив безвольно плечи, сел в свою повозку и тронул коня. Тот сей же миг уныло побрел — не любил, видать, когда его трогают — боялся щекотки. Отец не вытер слез, собравшихся в уголках глаз, те высохли самостоятельно, оставив после себя легкое саднящее ощущение, но Михаил на это не обращал никакого внимания.
Оброненная Алешей фраза про определение его в некую группу внесла ясность о готовящейся для его сына участи. Неужели попы были настолько прозорливы, что, забирая из семьи мальчишку, уже знали, кем тому суждено быть? Или такое решение пришло по совокупности Алешиных морально-волевых качеств, проявленных за годы предыдущего обучения? В любом случае теперь остается уповать только на судьбу, да на Бога, чтобы не позволил загубить парню душу в самом начале своей жизни.
Михаил будет каждый день молиться за сына, Марыся — тоже, да и ребятам, что постарше, тоже надо наказать, чтоб не забывали о судьбе своего старшего брата. Мысли как-то сами собой свернули в русло повседневных забот, лишь только ближе к ночи он, уже без былой горечи, подумал: 'Не каждый может стать русом, может, у Алеши и не получится, и переведут его в звонари?'
В это же самое время его сын, жестоко избитый, лежал на холодном каменном полу кельи, приспособленной под тюрьму. В углу беспорядочной грудой тряпья покоилась разорванная в клочья одежда, собранная его матерью на всякий случай. Это не было случайностью. Это было началом обучения парня в тайной группе 'русов', о значении слова которого он догадался только перед самими стенами. Отец знал, но ничего не сказал, теперь знал и он сам (rus в переводе с рунического санскрита — убивать, ранить, примечание автора).
Алеша не видел своих наставников, с ним общались только дюжие и не очень монахи, с Божьим словом вколачивающие в него непонятные истины. Скоро он совсем перестал обращать внимание на слова, только интонация, только движения рук-ног и иногда каких-нибудь подручных средств.
Если после первого рукоприкладства он думал, что произошла какая-то ошибка, ничего противоправного с его стороны не свершилось, поэтому практически и не оказывал никакого сопротивления, то потом ситуация изменилась. Били его жестко, но не жестоко: сто раз можно было переломать кости, отбить внутренности, просто замордовать до смерти, но этого не происходило. Алеша где-то в глубине своей души затаил злобу, потому как ни чем иным, кроме издевательства объяснить происходящее не мог. И злоба его иногда прорывалась наружу.
Не ожидающий сдачи монах, что-то монотонно бормочущий, получал резкий ответный удар, отлетал к стене, но его коллега, криво усмехаясь, восстанавливал паритет. Ожидаемого наказания за сопротивление не случалось — ни пыток, ни лишения пищи — ничего. Будто все так и надо.
Алешу кормили настолько хорошо, что вся его прежняя жизнь впроголодь казалась нереальной. Мази и бальзамы против синяков и ссадин регулярно обновлялись и приносили ощутимое телесное облегчение. Уже отупев от систематических побоев, он как-то по-животному, на уровне инстинкта осознал, что нужно огрызаться. Вкупе со злостью это стремление вырывалось изнутри, он бросался на своих мучителей, подчиняясь только одному чувству: бить по ненавистным безразличным лицам, остановить монотонность бормотания, заставить их считаться с собой.
Его выводили на прогулки во внутренний дворик, он ощущал тепло, чувствовал холод, дождь иногда смачивал волосы, порой снегом он натирал лицо, но смена времен года Поповича не интересовала. Он всегда был в поиске: камень, завалящийся гвоздь, кусок деревянной палки — все это могло помочь в защите. Истязатели могли явиться в любое время дня и ночи, и им надо было противостоять, заставить считаться с собой.
Алеша научился глядеть за своими действиями, как бы со стороны. Не вдаваясь в детали и объяснения, он порой изменял свои движения, потому что так было рациональней. Например, ныряя под летящий в голову чужой кулак, совсем неплохо одновременно закрываться своей правой рукой, выставляя вперед локоть — есть большая вероятность, что в него врежется другой кулак. А не в подбородок, положим, включив тем самым в голове трубный глас и запустив по кругу сверкающие шары. Бить ногой тоже неплохо и очень эффективно, если при этом нога в колене выпрямится полностью, и удар осуществится на уровне своего пояса.
Отбрасывая противника всегда нужно следить, куда он отлетел. Если в другой населенный пункт — ладно. А если к стоящему без дела стулу или даже столу, то ими он запросто может воспользоваться по своему усмотрению и безжалостно сломать их о твою спину.
Алеша зверел, люди для него начинали восприниматься только как источник угрозы. Самым неприятным в его ежедневных битвах было то, что порой отключалась память. Сколько бы он не напрягался, а вспомнить время, предшествовавшее обнаружению себя, любимого, уткнувшегося носом в угол кельи, он не мог. Только дурацкие глаза сильно напряженного лица и проклятое бормотанье, бормотанье, уходящее в шепот. Все именем Бога, только какого? Истинного, либо самозванца?
Однажды на него напали во время прогулки, чего не случалось ранее никогда. Люди, пришедшие в пустынный дворик следом за ним, не стали тратить время на слова. Алеша, впрочем, тоже.
Угрозу он ощутил, еще не видя никого, спиной почувствовав чужой взгляд. И было в этом взгляде что-то непривычное, что-то такое, чего не было раньше. Прежние истязатели характеризовались, если так можно сказать, равнодушием. Они не проявляли никаких чувств — просто били, словно выполняя заурядную работу. Сейчас же Поповича люто ненавидели. Причем, не по каким-то объективным причинам, а всего лишь из-за некоей доли состязательности. Ненависть рождалась по причине глубокого презрения,