когда я добираюсь до дому, в ящике лежит один журнал, КУЗНЕЦ[21], который пародирует стиль моей прозы, и другой журнал, ШЕСТИДЕСЯТЫЕ, который пародирует мой поэтический стиль.
писанина? а это еще что такое, к чертовой матери? кого-то волнует или злит моя писанина. я оглядываюсь – ну, точно: в комнате стоит пишущая машинка. я – какой-то писатель, там существует другой мир – маневров, надувательства, групп и методов.
я пускаю теплую воду, залезаю в ванну, открываю пиво, открываю скаковый формуляр. звонит телефон. пускай звонит. для меня (для вас-то, может, и нет)
сегодня слишком жарко – как ебаться, так и выслушивать какого-нибудь малозначительного поэтишку. у Хемингуэя были свои преимущества. а мне дайте конскую задницу – она доберется туда первой.
РОЖДЕНИЕ, ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ОДНОЙ ПОДПОЛЬНОЙ ГАЗЕТЕНКИ
Сначала дома у Джона Хайанса встречались довольно часто, и я обычно заявлялся под газом, поэтому не очень много помню о зачатии Раскрытой Пизды, подпольной газетенки, и мне только много позже рассказали, что там произошло. Или, скорее, чего я натворил.
Хайанс:
– Ты сказал, что вычистишь сейчас всех отсюда, а начнешь с парня в кресле-инвалидке. Потом он заплакал, а народ стал расходиться. Ты ударил парня по голове бутылкой.
Черри (жена Хайанса):
– Ты отказывался уходить и выпил целую квинту виски, а также твердил, что выебешь меня, прислонив к книжному шкафу.
– И выеб?
– Нет.
– Ах, тогда в следующий раз.
Хайанс:
– Слушай, Буковски, мы тут пытаемся сорганизоваться, а ты только приходишь и все крушишь. Ты – самый мерзкий пьянчуга, которого я в жизни видел!
– Ладно, с меня хватит. На хуй. Кому нужны газеты?
– Нет, мы хотим, чтобы ты делал колонку. Мы тебя считаем лучшим писателем в Лос-Анжелесе.
Я поднял стакан:
– Да это, ебаный в рот, оскорбление! Я сюда не оскорбления слушать пришел!
– Ладно, тогда, может быть, ты лучший писатель в Калифорнии.
– Ну вот, опять! По-прежнему меня оскорбляют!
– Как бы то ни было, мы хотим, чтобы ты делал колонку.
– Я – поэт.
– Какая разница – поэзия, проза?
– Поэзия говорит слишком много за слишком короткое время; проза говорит слишком мало и занимает слишком много.
– Нам нужна колонка в Раскрытую Пизду.
– Наливайте, и я с вами играю.
Хайанс налил. Я вступил в игру. Допил и пошел к себе в трущобный двор, размышляя о том, какую ошибку совершаю. Мне почти полтинник, а ебусь с этими длинноволосыми бородатыми сопляками. Ох, Господи, ништяк, папаша, ох ништяк!
Война – говно. Война – ад. Ёбть, так не воюй тогда. Я уже пятьдесят лет это знаю. Меня это так уже не возбуждает. О, и про дурь не забудьте. Про шмаль.
Ништяк, крошка!
У себя я нашел пинту, выпил, плюс четыре банки пива, и написал первую колонку.
Про трехсотфунтовую блядину, которую я как-то выеб в Филадельфии. Хорошая колонка получилась. Я исправил опечатки, сдрочил и лег спать…
Началось все в нижнем этаже двухэтажного дома, который снимали Хайансы. Возникли какие-то полудурочные добровольцы, затея была новой, и все от нее торчали, кроме меня. Я всё пристреливался к бабам на предмет задницы, но все они выглядели и вели себя одинаково – всем по девятнадцать лет, грязно-блондинистые, маленькие жопки, крошечные титьки, деловые, дуровые и, в каком-то смысле, чванливые, толком и не зная, с чего. Когда бы я ни возлагал на них свои пьяные лапы, они реагировали весьма прохладно. Весьма.
– Слушай, Дедуля, нам хочется, чтобы ты только одну штуку поднимал северовьетнамский флаг!
– А-а, из твоей пизды, наверное, все равно воняет.
– Ох, так ты в самом деле грязный старик! Ты в самом деле… такой отвратительный!
И они отходили прочь, покачивая у меня перед носом этими своими аппетитными яблочками ягодиц, а в руках держа – вместо моей славной лиловой головки – статью какого-нибудь малолетки про то, как легавые трясут на Сансет-Стрипе пацанов и отбирают у них батончики “Бэби Рут”. Вот я какой – величайший из живущих на свете поэтов после Одена, а даже собаку в очко вдуть не могу…
Газета слишком распухала. Или же Черри начинала сипятиться, что я валяюсь на диване бухой и пожираю глазами ее пятилетнюю дочурку. Еще хуже стало тогда, когда дочурка начала забираться мне на колени, елозить там, заглядывая мне в лицо, и говорить:
– Ты мне нравишься, Буковски. Поговори со мной. Давай я тебе еще Пиво принесу, Буковски.
– Давай скорее, лапонька!
Черри:
– Слушай, Буковски, старый ты развратник…
– Черри, дети меня любят. Что я с этим сделаю?
Малышка, Заза, вбегала в комнату с пивом и снова лезла ко мне на колени. Я открывал банку.
– Ты мне нравишься, Буковски, расскажи мне сказку.
– Ладно, лапонька. Жили-были, значит, один старик и одна миленькая маленькая девочка, и заблудились они однажды вместе в лесу…
Черри:
– Слушай, старый развратник…
– Та-та, Черри, у тебя в голове действительно грязные мысли…
Черри побежала наверх искать Хайанса, который в это время срал.
– Джо, Джо, мы должны вывезти эту газету отсюда! Я не шучу!..
Они нашли незанятое здание сразу же, два этажа, и как-то в полночь, допивая портвейн, я подсвечивал фонариком Джо, пока тот взламывал телефонный щиток на стене дома и переключал провода, чтобы можно было, не платя, поставить себе отводные трубки. Примерно в это же время вторая в Л.А. подпольная газета обвинила Джо в том, что он украл второй экземпляр их подписного листа.
Разумеется, я знал, что у Джо есть и своя мораль, и принципы, и идеалы – именно поэтому он ушел из крупной городской газеты. Именно поэтому он бросил и вторую подпольную газету. Джо был чем-то вроде Христа. Еще бы.
– Держи фонарик ровнее, – сказал он…
Утром у меня зазвонил телефон. То был мой приятель Монго, Гигант Вечного Торча.
– Хэнк?
– Ну?
– Ко мне Черри вчера ночью заходила.
– Ну?
– У нее был этот подписной лист. Она очень нервничала. Хотела, чтобы я его спрятал. Сказала, что Дженсен вышел на след. Я его спрятал в подвале, под пачкой набросков, которые Джимми-Карлик рисовал индийской тушью, пока не умер.
– Ты ее трахнул?
– Зачем? В ней одни кости. Эти ее ребра бы меня на ломтики располосовали, пока я бы ебся.