выучилась говорить по-русски, потом вышла замуж за русского, и мы ее родного языка совсем не знали. Мы считали Норильск своей родиной, привыкли к полярной ночи и полярному дню, к тундре и огромным озерам, и далекое карпатское село со странным называнием Опака не вызывало у нас никого интереса. Да и мать, казалось, забыла о нем, но, выйдя на пенсию, а через два года схоронив мужа, неожиданно переменилась и все чаще и чаще начинала говорить непроизвольно мешая русские и украинские слова, возвращаясь памятью в родную деревню. И эта потребность ее памяти пугала меня, потому что мне смутно угадывалась истинная причина этих воспоминаний.

— Было нас у отца с матерью четыре доньки, — говорила она, сидя на стуле прямо и будто глядя сквозь меня. — Стефа старшая, я, Мария да Наталка. Ненько-то наш жаловался всегда, что баба ему одних девок народила, а мы робили не хуже парней, тильки жалели, шо брата у нас нет меньшего. Летом солнце взойдет, а мы уже у себя на гори. Поля-то какие были, склоны да овраги, пока в гору подымешься, два раза с тебя пот сойдет. Но робили дюже богато и жили файно. Коней держали, худобу, ненько со Стефой на рынок ездили торговать. Когда Стефа замуж вышла, сам ей, считай, будинок построил. Зять бидный був, тилки писни умел петь, Стефка-то дурища и полюбила его за эти писни. А жили мы тогда под Польшей, и пане нас за скотину держали. Важные такие ходили, злючие. Жаловаться-то жаловался тятя, что одни доньки у него, а коли война началась, перестал жаловаться. У Стефки мужа в польску армию взяли, и сгинул он. А через месяц русские пришли. А потом немцы, а потом опять русские. И еще три роци у нас стреляли, вот тогда-то ненько и порядовался, что одни доньки у него, — за хлопцев страшно було. А только хоть и дивчины, все равно не убереглись. Да что про это говорить? Я вот помню, колысь, до войны еще, збирались мы с дивчинами и парнями в якой хате и писни заспивали, колядовать ходили на Риздво. Ночи морозные, зирок на небе богато. Хлопчик один ухаживал за мной — я его як зараз помню. Так бы и прожила всю жизнь, а нас в лагеря, да еще в разные… А пели знаешь как?

И она начинала петь слабым уже, но очень чистым голосом:

Тайно речице на святой водице Пресвята Дива Сына купала, Сына купала да исповевала — Хрестывся, хрестывся на Йордан, Пришли вид неи три жидовеи: — Пресвята Дива, где ж ты Сына дила? — Пустила Его у садок вишневый. — Жидовеи стали, садок вырубали, Садок вырубали, Хреста не спиймали, Хрестывся, хрестывся на Йордан. — Пречиста Дива, где ж ты Сына дила? — Пустила Его у яру пшеницу. — Жидовеи стали, пшеницу визжали, Пшеницу визжали, Хреста не спиймали — Хрестывся, хрестывся на Йордан. — Пречиста Дива, где ж ты Сына дила? — Пустила Сына у Дунай глубокий. — Жидовеи стали, Дунай вычерпали, Дунай вычерпали, Хреста не спиймали, Хрестывся, хрестывся на Йордан. С этими словами бувайте здоровы, Бувайте здоровы, дай Господи-Ненько, Хрестывся, хрестывся на Йордан.

Це на Бабин вечер заспивали. А еще в тот вечер треба було кутью на столе оставлять для померших сродников. Они приходили и ели, радовались, что мы их не забываем. Я всегда боялась дюже, а мне мамо казала: «Шо ты боишься? Коли я умру, тоже приходить к тебе буду». А где она лежит, моя мама, я и не знаю. И не приходит…

Мать замолкала, потом поднимала глаза и говорила:

— Домой хочу. Отвези ты меня Христа ради. Ты один меня туда отвезти сможешь. Корова там у нас была Зирка. Мама ее всегда на Цвитну нидилю шуткой била и казала: «Не я бью, лоза бье, ведь ныне за тыждень Велык день». Я бы зараз тоже корову купила, молочко бы доила, масло делала, сметану.

Я смотрел на ее лицо, полное неясной надежды, и говорил:

— Хорошо, мама, хорошо. Погодите — вот лето настанет.

Но наставало одно лето, другое, а мы так никуда и не ехали. Да и куда нам было ехать, к кому? Денег у нас четверых было достаточно, чтобы купить матери лучший в селе дом, но оставлять ее там одну мы не могли. Мать это чувствовала, понимала нас, ничего не требовала и лишь вздыхала иногда:

— А я бы до церквы там ходила. На Риздво, на Стритиння, на Благовищиння, на Зэлэну Святу. — Она перечисляла эти праздники, которых я совсем не знал, снова что-то рассказывала, о том, что нельзя на Благовещенье ничего в хату вносить, потому что в этот день просыпаются в земле гады. Я слушал ее, иногда даже не понимая, о чем она говорила, но отчего-то не решаясь перебить или переспросить, как боятся потревожить больного. А мать замолкала, смотрела на меня с печальной улыбкой и говорила:

— Виновата я перед вами, Ваня. И живете вы недружно, и как-то все у нас не так. Плохо я вас воспитала.

— Ну почему же плохо? Все здоровые выросли, институты закончили, семья у всех, не пьет никто — да что вы говорите такое?

О своей жизни мы ей ничего не рассказывали, то ли берегли, то ли не хотели откровенничать, но, по-моему, мать чувствовала, что моя сестра была несчастна в замужестве, у брата не шли дела на службе, да и у меня все было не просто. Особенно с детьми. Но при этом почему-то эти несчастья не сближали нас, а только разъединяли, и я иногда мучился и пытался понять, почему, как случилось, что мы, выросшие голодными в маленьком поселении в тундре среди морозов, гнуса, болот, уцелевшие только потому, что держались друг друга, ссорились из-за того что кто-то лучше устроился, а у кого-то лучше учились дети, из- за оставшегося после отца катера, завещанного отцом мне, чего не могли простить старшие братья. Почему Андрей внезапно уехал и даже ничего нам об этом не сказал, и мы узнали о его отъезде от посторонних людей.

— Я перед сном за вас всех молюсь, — говорила мать, — за деточек ваших, чтобы все у вас добре было. А умру — что с вами будет? Страшно мне за вас, Ваня. Ты бы хоть сам молиться начал да детей бы научил своих.

— Да куда мне молиться, мама? — отвечал я. — Я вон партийный.

— А что партийный, — обижалась она, — не человек, что ли?

— Человек. Да у нас ведь и церкви в городе нет.

— А ты дома молись. Нет церкви, так и дома можно. А там, где ты молиться будешь, там и Христос стоять рядом с тобой будет. Я, пока жива, научила бы тебя, как молиться. Хочешь?

Но я молчал. Я не мог здесь переступить через самого себя и солгать матери, хотя знал, что она скажет с горечью:

— Виновата я перед вами, Ваня. И пусть меня Бог за это осудит.

— Да чем же вы виноваты, мама? — не выдерживал я. — Да вам за ваши лагеря ангелы должны руки целовать. Где Он был, ваш Бог, когда вас охранник по матери посылал, а вы ему кланялись? Хоть бы от этого уберег.

— Вот и отец так говорил.

Спорить со мной мать не хотела — не умела или ей странно было об этом спорить.

— Без Бога, Ваня, нельзя. Мать моя, бабушка твоя, знаешь, как говорила? Вот заблудится кто у лиси, заманит его блуд, треба три раза вокруг себя обернуться и вспомнить, что ты ел на Святый вечер. Хлиб,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату