можем тут сидеть и не о бабах говорить, не о машинах, а о России, о Боге, о смысле жизни. А там ничего этого у меня не будет. Все это я знаю, и Россию, может быть, больше твоего люблю, потому что чувствую ее острее, но только в дерьме я больше жить не могу. Душно мне здесь, Санечка, и тошно.

– Но ведь ты же говорил, что у вас там что-то меняется?

– Что меняется, что? Ну вместо старых ублюдков новые пришли, станут хапать, а чтобы хапать половчее было, быстренько сочинят какое-нибудь красивое обоснование. А если они сейчас весь муравейник ворошить начнут, так еще хуже сделают. И если, как обещают, шлюзы откроют, то все, кому не лень, отсюда побегут, как при Хруще из деревень побежали. Эх, Сашка, Сашка, я, может, и пожалею еще, что уехал, да только по мне лучше жалеть о том, что сделал, чем о том, чего не сделал. Да Бог с ним, это я все не о том говорю. Я тебе, Саша, самого главного не сказал. Но так просто и не скажу. Мне сейчас выпить надо. Водки-то не осталось?

– Откуда? – пробормотал Тезкин.

– Достань, а? Где хочешь достань.

– Да ты с ума сошел! Что тут, ночной магазин, что ли? Здесь, как ее привезут, пьют три дня не просыхая, а потом нового завоза ждут. И заначек никаких не делают.

– Черт! – Левка стукнул кулаком по колену. – Неужели ни одной бутылки нету?

– Ни одной! – отрезал Тезкин.

– А может быть, где-нибудь есть? – пробормотал гость уже совсем отчаянно, но так жалостливо, что в суровом тезкинском сердце шевельнулись давно позабытые нежность и тревога, с какими он некогда выгуливал товарища по Автозаводскому скверу и убеждал его повременить сводить счеты с жизнью.

– Ладно, погоди.

Он спустился вниз, туда, где стоял длинный, приземистый дом, в котором жил Колпин, и легонько постучал. На стук вышла колпинская жена.

– Что тебе, Саш?

– Выручи, – сказал Тезкин, глядя ей в глаза.

– Да ты что? – усмехнулась она. – Он, если узнает, убьет меня.

– Не узнает. Мы у себя запремся и тихонечко. Надо очень, – добавил он, протягивая две красных бумажки.

– Да куда столько? – сказала она, смутившись.

– Ничего, бери.

Пять минут спустя она вернулась с ведром картошки.

– Там на дне лежит.

– Угу, – кивнул Тезкин и побежал домой. Они разлили по стаканам, выпили, и, подняв захмелевшую голову, Лева сказал:

– Давай, Санька, песни петь.

Друзья запели, а потом вышли на крыльцо, где лишь чуть-чуть сгустились полуночные сумерки, и пели и пели одну за другой, не замечая времени. А когда остановились, Голдовский охрипшим от сырого и прохладного воздуха голосом сказал:

– Эх, Сашка, знал бы ты, как не хочется мне туда одному ехать. Поехали вместе, а? Я устроюсь, вызов тебе пришлю, станем вместе жить. Что тебя здесь держит? Мужики эти пьяные, природа, писанина твоя? Природу и там найти можно, и писать там не хуже, и уж гораздо больше шансов опубликоваться – это ты мне поверь. Россия там у них сейчас в моде. А здесь для тебя все дорожки закрыты. Поехали, Саша?

– Да нет, Лев, ты не обижайся.

– Я и не обижаюсь. Я знаю, что ты не поедешь, – сказал Голдовский удовлетворенно. – Я тебе только для того и предлагаю, чтобы сказать, как тебя люблю. И с тобой мне хуже всего расставаться. – Он опустил голову, разлил оставшуюся водку, залпом выпил и грустно произнес: – С тобой да еще с одним человеком. Я ведь, Саша, женщину здесь оставляю любимую. И ничего ей об этом не сказал. Сказал только, что уезжаю на месяц. А что не вернусь – смолчал. Духу сказать не хватило. Подло это?

– Не знаю, – сказал Тезкин медленно.

– Зато я знаю, что подло. А главное, глупо очень.

– Но если ты ее так любишь и она тебя любит, живите с ней там. Или не поедет она?

– Она, Саша, со мной куда угодно поедет, – сказал Лева, и в голосе его, несмотря на минор, прозвучала надменность. – Но не могу я ее с собой взять.

– Почему?

– Почему? – усмехнулся Лева. – Ты, Тезкин, наивный человек. Я ведь хорошо знаю, что никто меня в этой хваленой Америке не ждет и никому я там не нужен. Таким же быдлом буду, как и здесь. Но я же говорил тебе когда-то: у нас есть с тобой один капитал – мы недурные женихи. Мне, Саша, надо там жениться, чтобы получить гражданство. И других путей я для себя не вижу, – заключил он печально. – Ну да ладно, что-то мы с тобой заболтались, пойдем-ка спать. А может, поедем все-таки? – сказал он тоскливо. – Страшно мне что-то, Саня. И за себя, и за тебя страшно. Хоть и разошлись мы с тобой в последнее время, а все как-то утешался я тем, что под одним небом живем и, когда совсем невмоготу станет, друг другу поможем. Поедем, а?.. Ну, как знаешь. В самом деле, прав ты был тогда, что идти нам в разные стороны.

Наутро Лева снова был холоден, неприступен, и от вчерашнего разговора не осталось и следа. Он глядел в сторону, молчал, и так они стояли довольно долго на пристани, ожидая катера. Катер запаздывал, погода испортилась, на берег неслась короткая взлохмаченная волна, пенилась, разбивалась о камни, и брызги долетали до их ног. Потом из дома вышла колпинская жена с лиловым синяком под глазом и, не поднимая головы, прошла мимо. За ней показался сам Колпин.

– Сука! – орал он ей вслед.

Колпин подошел к стоявшему на берегу длинному и худому начальнику станции и стал рассказывать, как проучил вчера бабу за то, что она продала москвичам водку.

– Да ты откуда знаешь? – удивился тот.

– А хрен ли они песни всю ночь орали? – усмехнулся Колпин и повернулся к Тезкину. – Ладно, Сашка, я на тебя не сержусь. Это дело такое, но бабу свою измутузю.

– Саша, – сказал Тезкин, – я тебя чем хочешь заклинаю, не трогай ее.

– А это тебя, дорогой, не касаемо, – ответил Колпин сурово, – свою бабу заведи и прощай ей сколько влезет.

Тезкин отошел к Голдовскому с лицом, перекошенным точно от зубной боли, и с тоскою поглядел на пенистое озеро, где показался наконец переваливающийся с боку на бок катер.

– Что, брат, – сказал Лева с неожиданной злостью в голосе, – уехать захотелось? Нет уж, милый, сиди здесь и все запоминай. Все на своей шкуре испытывай, тогда, может, и будет толк.

Он шагнул к катеру, и Тезкин с ужасом понял, что остается теперь совсем один на этом острове, с пьяными мужиками, их несчастными, покорными и терпеливыми бабами, со сводящими с ума белыми ночами, к которым он так и не смог привыкнуть, с комарами, мошкой, ветрами, со своими беспокойными снами. А Лева стоял на палубе и махал ему рукой, пытался что-то кричать, сложив руки рупором, слышно не было, но какое-то предчувствие говорило Тезкину, что расстались они хоть и надолго, все же не навсегда.

4

А между тем, покуда Александр проходил суровую жизненную школу и предавался своим философским изысканиям, в стольном граде Москве, порою смущавшем его мирные сны, и в самом деле началось брожение, шевеление и с ними один из самых нелепых и бестолковых сюжетов российской истории. Сперва Тезкин относился к этим слухам весьма недоверчиво, хотя добросовестно информировавший его Иван Сергеевич был ими вдохновлен и, помимо писем, стал присылать сыну вырезки из газет и журналов и пересказы больших статей, охвативших интеллигенцию разговоров, домыслов и предположений, куда идет Россия.

Но что с того, думал Саня, отвлекаясь от линии горизонта, на которую он мог часами бесцельно глядеть, что в Москве прошел очередной съезд их паршивой партии, на котором такой же, как и все предыдущие, генеральный секретарь выступил не с отчетным, а – подумать только! – с политическим докладом? Для Тезкина новый вождь был полностью уничтожен еще в самом начале своего лихого царствования тем, что лишь три недели спустя после Чернобыля осмелился вылезти, как таракан из щели, солгать и снова исчезнуть. И что бы ни говорил и ни делал этот человек впоследствии, Тезкин ему больше не верил.

Вероятно, в своей запальчивости Саня был не прав. Перемены, о необходимости которых говорили умные люди, героически сидя, например, где-нибудь в опальной Канаде или цветущей Грузии, шли, пусть даже и не такие скорые, как хотелось иным горячим головам. В самом деле, кто еще за год или два поверил бы, что книги, которых мы в глаза не видели, а если видели, то на одну ночь и строго конспиративно, появятся в легальной печати и будут обсуждаться соскучившейся публикой? Да и вообще, глядя назад из нынешнего хаоса, следует признать, что то были хорошие времена.

Уже можно было болтать сколь угодно, чувствуя приятную остроту, ибо железный Феликс непоколебимо высился на Лубянке и никому в голову не могло прийти, что через тройку лет его снесут под улюлюканье толпы, уже слово Бог писалось с большой буквы и считалось хорошим тоном говорить о неоднозначном отношении к религии, уже допускался в разумных дозах плюрализм мнений и ходили милые анекдоты о том, что перестройка – это когда внизу тишина, а сверху шишки падают, еще не было ни Бендер, ни Ферганы, ни Сухуми, ни Сумгаита, еще только начинался Карабах, но зато потихоньку убирались наиболее ненавистные и неосторожные местные князьки, еще дешевы были колбаса, хлеб и молоко, сахар – хоть и по талонам, первым предвестникам того, что вождь не лжет и перестройка дойдет до каждого, – давался исправно и стоил девяносто копеек, уже наиболее дальновидные и предприимчивые молодые люди уходили из обрыдших государственных контор, куда прежде считали за честь попасть, в первые кооперативы и первые СП, а еще более дальновидные сматывались за границу, еще доллар стоил по официальному курсу меньше рубля и тем, кто выезжал, меняли целых двести, еще были плохие и хорошие члены политбюро и было очень модно орать «Вся власть Советам!», говорить, как жаль, что Ильичу не дали довести нэп до конца, и толковать о новых пьесах драматурга Шатрова, всерьез размышлять, чем сталинизм отличается от сталинщины и кто

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату