чтобы вырастить детей – не оставить их сиротами, без опоры и любви. Или закончить какое-то очень важное дело, свой труд, творение. Или, наоборот, начать то, что раньше и в голову не приходило сделать, а на самом деле человек был предназначен для этого и, начиная, преодолевал смерть. Смертный порог иногда лишь напоминание о невыполненном в этой жизни. У меня сейчас времени не много, чтобы тебе объяснять, да и не знаю, поймешь ли.
– Я пойму!
– Не знаю, совсем не уверена. Лета твои не те, Миша. Ты не обижайся: я тоже в твои годы, да и потом была очень большой материалисткой, атеисткой. А тут другое. Я и сама не очень понимаю, несмотря на то что ясно вижу. Это, наверное, с годами, с большим опытом приходит.
– Что вы видите, тетя Надя?
– Ну хорошо, – вздохнула Надежда, очередной раз намыливая руки. – Попытаюсь сказать. Я долго наблюдала, не специально, нет. Просто с опытом начинаешь многое замечать, на что поначалу не обращаешь внимания. И вот бывают случаи, Миша, когда вдруг, как на твоих фотографиях, проявляется очень много деталей. Из них, вроде бы и незаметных поначалу, казалось бы неважных, за многие годы складывается картина совпадений. И означают они, ты только не бойся этого слова, – предопределение. Понял? Думаю, нет.
– Ну-у… – протянул Миша. – Предопределение. Это что же – то, что на роду написано? Так?
– Нет. Что на роду написано, цыганки знают, но и это вряд ли. Они и не знают – внушают. Здесь другое. Смерть как безвозвратный уход. Раньше такое поэты хорошо чувствовали. Что они сейчас чувствуют – не представляю, – раздраженно добавила Надежда Игнатьевна.
– Смерть – не смерть, а самоубийство, что ли? – допытывался Миша. – То есть все умирают – уходят – сознательно, как самоубийцы?
– Конечно, нет. То есть не совсем. У каждого своя жизнь, но и смерть – только своя, неповторимая. Она никогда не бывает зряшной, как и жизнь. Миша, я тебе не объясню. Да и на операцию пора, – заторопилась Надежда. Она заговорила быстро, немного волнуясь: – Сегодня ты видел, как ушел человек. Я, врач, этого не ждала. Он не был смертельно ранен.
– Не был? – переспросил Миша.
– Сквозное ранение в плечо. Мягкие ткани пробиты, чуть затронута кость. К этому – ранение бедра, осколок извлекли, был на излете – застрял в мягких тканях. Довольно тяжело, но не смертельно. Человек совсем не старый, крепкий, и сердце у него было здоровое. Я как врач виню себя в его уходе. Чего я недосмотрела? Ведь картина была вполне благополучной. А в соседней палате, для тяжелых, лежит его сын. Ранение в грудь, рядом с сердцем, что произошло, вероятно, в момент сокращения сердечной мышцы, иначе бы мальчика уже не было. Операцию сделали в медсанбате, в полевых условиях, буквально на ходу и – успешно. Это почти невероятно, но не должны, не должны были его везти! А пришлось – отступали от Кингисеппа, от Нарвы. Он все эти дни умирал…
Семья Гадальцевых обитала на Васильевском острове, на Среднем проспекте, в огромном, разбитом на коммунальные пещерки доме с великолепным в лепнине и глазурованной плитке фасадом.
Кирьян Гадальцев работал неподалеку – на табачной фабрике имени Урицкого, бывшей «Лаферм», которая в прежние времена поставляла папиросы ко двору его императорского величества. Кирьян Гадальцев крутил гильзы для «Зефира», «Северной Пальмиры» и любил говорить о том, что «Северную Пальмиру» курил знаменитый летчик Чкалов, и о том, что, когда он погиб, в кармане его кожаной куртки обнаружилась початая пачка папирос этой марки.
Жена Кирьяна Анюта работала лаборанткой в поликлинике, делала анализы крови. Сын Алешка, к наукам относившийся, мягко говоря, без страсти, пристроен был отцом на фабрику – учеником, чтобы, почти семнадцатилетний, не валял дурака, не путался с василеостровской шпаной до призыва в армию и не сидел на шее у родителей, здоровенный лоб.
Началась война, и призвали не Кирьяна с Алешкой, а медработницу Анюту – в медсанбатах тоже нужны лаборантки. Отец с сыном пошли в ополчение – иначе и поступить не могли, благо Алешка был крупный парень, в пункте записи в добровольцы сказал, что ему скоро двадцать. Тогда на слово верили, не спрашивали метрик и паспортов, да и не у всех они были.
Все трое попали на один участок фронта – обороняли Кингисепп.
Когда настал самый тревожный и горячий час, Анюта бросила пробирки и сбежала из своего закутка помогать санитаркам и своей совсем молоденькой подруге военфельдшеру, которую опекала, и была убита осколком. Она так и не узнала, что ее муж и сын ранены. А они не узнали, что погибла Анюта. И еще они не ведали о ранениях друг друга – такой шел ожесточенный бой, некогда было оглядываться.
Их спасли, вынесли, прооперировали, ухаживали без лишних слов – на слова не было времени, только поспевай с ранеными, с искалеченными раскаленным железом людьми. И случилось, что отец и сын, находясь в разных помещениях, а к тому же сын – чаще всего в забытьи, так ничего и не узнали один о другом.
Когда стало ясно, что Кингисепп не удержать, поступил приказ вывозить раненых. Тяжелых сразу же погрузили в эшелон, несмотря на то что было понятно – многие не доедут, не перенесут жары, угара, тряски. Но не оставлять же было врагу. Алешка и Кирьян Гадальцевы прибыли в одном эшелоне, попали в один госпиталь и опять остались в неведении, что, по здравом размышлении, неудивительно, ведь ни тот ни другой ходить не могли.
Алешка же умирал.
Надежде Игнатьевне девочка Леночка из вновь набранных студенток, которая боялась крови, чужой боли, ругани и смерти и потому приставлена была к бумажной работе, пока не пообвыкнется, указала на то, что у больных в соседних палатах одна и та же редкая фамилия. А у младшего, умирающего, к тому же отчество Кирьянович, а Кирьяном-то старшего зовут.
Надежда Игнатьевна велела Леночке ничего никому не говорить, потому что найдутся доброжелатели порадовать отца и сына. А сына, скорее всего, не спасти. Будь отец поздоровее, тогда, конечно, как это ни тяжело, следовало дать ему проститься с сыном, а пока – нет и нет.
Алешка почти уже не выплывал из забытья, задыхался, синел, а Кирьян, который был благополучен, вдруг разболелся. Воспаление, температура, мрачные мысли, температурный бред, мокрый тампон на губы вместо питья – иначе захлебнется. Надежда Игнатьевна была в гневе и недоумении, медсестры и санитарки ходили по стеночке – подальше от ее гнева.
А Кирьян бредил несвязно, бормотал ерунду, потом вдруг, по свидетельству соседей по палате, ясным голосом сказал:
– Ну здравствуй, Анюта. Я знаю…
И больше не приходил в сознание. Через несколько часов успокоился навеки.
Алешка же, наоборот, перестал хрипеть, задышал. Сполз отек с горла и груди, появился затаившийся пульс, ушла страшная синюшность.
Но Надежда Игнатьевна знала, что это не ее заслуга, и еще знала, что Алешке теперь жить не просто так, а для чего-то…
«…Так и получилось, что отец как будто бы отдал свою жизнь сыну.
Этому Алексею Гадальцеву так и не сказали, что отец ушел. Наверное, и не скажут. Не знаю, правильно ли это. Он ведь будет теперь надеяться, что встретит отца, будет искать его, и напрасно. Но мама твоя говорит: надежда лечит.
И про нее в госпитале говорят: Надежда лечит, имея в виду ее имя. Наверное, тетя Надя очень хороший доктор.
Но позволено ли внушать ложную надежду? Лечит ли надежда, если она ложная? То есть не убьет ли правда, когда окажется, что все зря, все поиски, ожидание встречи, желание многое, очень многое рассказать, обнять, почувствовать живого человека, а не фантом. Я не знаю ответа на этот вопрос, но мне бы очень не хотелось пережить подобное.
На этом все, Настя. Я еще обязательно напишу тебе. И я надеюсь получить весточку от тебя. Жду и надеюсь. Если надежда и не лечит, то придает сил, это точно. Я верю, что надежда на нашу встречу не оставляет и тебя. Поэтому мы обязательно встретимся, хоть через годы, и будем вместе.
До свидания, моя любимая Настя».