несколько часов, что называются в Ленинграде июньской ночью, прижимаясь к надежному широкому плечу.

Ночное преломление смягчило цвета, сгустило тени, окрасило парк и Китайский дворец в тончайшие оттенки. Где-то внизу прошла компания, вероятно, выпускников, и даже их революционная песня вдруг показалась сейчас Стасе полной какой-то редкой, таинственной красоты. Но Афанасьев, словно не слыша песни, к чему-то тревожно прислушивался.

– Будто гудит что… Не слышишь? – Стася досадливо махнула рукой. Он неожиданно стиснул ее плечи. – Тогда послушай. – И неожиданно проникновенно прочел, глядя ей в глаза и в то же время продолжая прислушиваться к чему-то:

В июне, в северном июне,Когда излишни фонари,Когда на островерхой дюнеНе мог угаснуть блеск зари…А лунный блеск опять манилУйти в залив на черной шхуне,Как я любил тебя, любилВ июне, в северном июне…

– Не мешай, – лениво отмахнулась она.

И потом всю первую неделю войны Стася вспоминала почему-то не пруд, где они решили с утра еще покататься, и не толпу людей, бегущих в сторону Камероновой галереи, и не металлический голос из репродуктора, а это свое последнее мирное ленивое, беззаботное «не мешай».

* * *

Когда румяная, как гриб-боровичок, почтальонша принесла ей повестку, Стася не поверила своим глазам. Ее-то куда? Она хотела даже перенести визит в военкомат на завтра, но, пройдясь по Большому, за десять дней превратившемуся в какую-то иллюстрацию к обороне Севастополя из старинной книжки, все же решила пойти сегодня и даже ничего не сказав матери. Она шла мимо пустых теперь магазинов, откуда еще в первые три дня было выметено все, мимо сберкасс, которые еще недавно осаждали люди, сжимавшие в руках старые истертые сберкнижки, мимо комиссионок, зиявших пустыми окнами. Правда, продолжалось это недолго. Появились отряды милиции, очереди везде разогнали, и в кассах стали давать только по двести рублей…

Стася шла и почти механически думала о том, что, как ни странно, в их коммуналке вдруг обнаружились все различные группы, появившиеся в городе с началом войны. Козодавлев, ярый партиец дворянского происхождения, каждый вечер произносил страстные речи о непобедимости СССР, чувствуя молчаливую поддержку Стасиной матери. Другие соседи, пролетарий-подселенец из Гомеля и его простоватая супруга, сидя на высоком сундуке в коридоре, саркастически слушали эти речи, ощущая странную для представителей их класса надежду избавиться от большевиков и вспоминая, как славно было в Белоруссии при немцах, в восемнадцатом-то году, – спокойно, безопасно, не голодно, потому что порядок был. И, наконец, она сама, колеблющаяся где-то посередине. Стася разделяла многие чувства соседской парочки, но была достаточна умна и опытна, чтобы понять: будущее не сулит простого и легкого выхода. Она любила Россию и не могла желать ей поражения от извечных врагов – но при этом знала, что только поражение могло бы вполне покончить с нелепым и жестоким режимом. Конечно, ни с матерью, ни, тем более, с Афанасьевым она об этом не говорила. Ах, если бы рядом был брат!.. Но Женька, весной, до войны еще, получивший назначение в авиацию Балтфлота, не давал о себе знать уже несколько недель.

Когда она подошла к военкомату, то только сейчас вдруг заметила, что ее окружает плотная тишина, вязкая и нехорошая. Стася нервно замерла и неожиданно поняла, что все звуки в городе умерли: не было ни гудков машин, ни звона с Введенской, ничего… Стасе стало не по себе, и она решительно хлопнула тяжелой дверью военкомата.

Здесь все-таки кипела жизнь. Вокруг бегали измученные серые люди, входили и выходили вооруженные дружинники, сердито заливались телефоны. Всем было явно не до нее, но даже сейчас многие бросали на эту тонкую, высокую, хорошо одетую девушку удивленно-неприязненные взгляды. Она медленно поднялась на второй этаж и с каменным лицом толкнула дверь кабинета, указанного на повестке.

Седой военком, не поднимая головы, просмотрел ее документы и, словно что-то вспомнив, спросил:

– Вы знаете немецкий?

– Предположим, – холодно ответила Стася.

Он поднял голову:

– Предположения остались в прошлом, гражданка. Уровень?

– Немецкое отделение филфака, – усмехнулась Стася и почти с презрением – что может понимать этот бурбон в немецком, кроме антигитлеровской пропаганды? – процитировала:

Zwei Hebel viel auf’s irdische GetriebeSehr viel die Pflicht, unendlich mehr die Liebe…[2]

Но военком, очевидно, понял, потому что тут же поднял трубку.

– Да, немецкий, отлично… Вполне подходит. Сейчас ее к вам пришлю.

И с этой секунды жизнь Стаси перестала принадлежать ей, ее закрутило в потоке поступков, диктуемых уже не личной волей, а механическими событиями. Кабинеты, кабинеты, склады, люди, мелькание кубиков и шпал, снова кабинеты. Стася смотрела на все происходящее, словно из-за стеклянной перегородки, все чувства в ней замерли, как замерли звуки в городе.

Десятого июля она, уже в полевой форме, ждала Афанасьева внизу у ресторана «Астория». Мимо спешили празднично одетые люди – театральный сезон в связи с войной затянулся, снова открылся Кировский с «Иваном Сусаниным», филармония, МАЛЕГОТ. Пеструю толпу мрачно разрезали патрули госбезопасности, и, приглядевшись, можно было заметить, что и в пестрой толпе люди бросают друг на друга подозрительные взгляды. Только что запретили фотографирование, начиналась шпиономания. Афанасьева она увидела сразу от угла Невского и с облегчением отметила, что он тоже в форме НКВД, а не в своем пролетарском костюме, в котором неприлично появляться в «Астории». Потом усмехнулась: да и она не в платье из «Смерти мужьям».

Они выбрали столик в самом углу под пальмой. Играл вечный Рознер с его тоскливой и тягучей «Встретимся снова во Львове», скрипел на Стасе необношенный ремень. Оба молчали, и все казалось невкусным. Говорить было не о чем. И дышать почему-то с каждой минутой становилось все тяжелее.

– Потанцуем? – наконец нарушил молчание Афанасьев. Но вместо ответа Стася порывисто поднялась и, крепко сжав протянутую ей руку, потянула его к выходу.

Афанасьев опомнился только за мостом.

– Куда ты? Разве мы не домой? Тебе же уезжать завтра в шесть…

Стася по-прежнему молча, со сжатыми губами, вела его по пустынному Кировскому в белесой дымке. Оба они казались ей призраками в призрачном городе. Они свернули на бывшую Оружейную, и там, у грязного подъезда, Стася вложила в широкую шершавую ладонь Афанасьева ключ:

– Вот. Открывай сам. Подруга уже неделю на окопах. Да и вообще, по-моему, весь город там же.

В полупустой комнате были видны следы поспешных сборов и отъезда, мерцала белая лепнина на потолке. Стася вытащила из буфета бутылку дешевого вина и французскую булку.

– Вот так-то, Платоша, как христиане: хлеб и вино.

– Мы выдержим, – вдруг хрипло прошептал Афанасьев. – Именно мы, Ленинград, мы будем той скалой, о которую разобьется их машина!

– Ну да, – пробормотала Стася, недвусмысленно кладя руки ему на плечи и, уже закрывая глаза, пробормотала уже по-русски: «Спасемся по земному мы условью, во-первых, долгом, но верней любовью…»

Спустя полчаса она сидела на кровати, гладя его короткие жесткие волосы и чувствуя себя бесконечно уставшей и старой.

– Спи, Платошенька, спи. В первый раз – не в последний. Все еще у тебя будет, все…

– У нас, – сонно улыбаясь, пробормотал Афанасьев.

О, как непохоже было это расставание после ночи любви с тем, какие грезились ей когда-то в наивных девичьих мечтах! Где брошенная на кресло и сползающая черная шаль, где разбитый хрустальный бокал, где, наконец, бледный даже под смуглотой поручик, чья портупея мертвой змеей обвивает смятое ложе? И, повинуясь былым мечтаниям, Стася почти механически ответила:

– Вот будут у тебя погоны, тогда и будешь говорить «у нас».

Солнце ударило в окно, заклеенное не просто полосками, а затейливо вырезанным узором в виде пальм.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату