Соломоном Исаковичем, росло и чувство неприкаянности и уязвимости в этом привычно холодном мире. И все больше хотелось куда-то в тепло.
Вдобавок и лето было промозглое, дождливое. В один из таких холодных, серых августовских дней к Соломону Исаковичу домой пришел милиционер. Милиционер был немолодой и вежливый, но из его разговора трудно было понять, зачем он пришел. Он аккуратно записал имя, отчество, фамилию, год рождения и национальность Соломона Исаковича, номер его паспорта, специальность и место работы, спросил о родных и покачал головой, когда узнал, что их нет. Затем спросил о родных за границей, и Соломон Исакович вовремя спохватился и сказал про однофамильца, который теперь считался двоюродным братом. Тут милиционер выразил свое соболезнование и недоумение, что единственный родственник покинул Соломона Исаковича.
— Что ему, плохо, что ли, тут было? — спросил милиционер.
— Да нет, почему плохо, — осторожно ответил Соломон Исакович, опасаясь, что тот начнет расспрашивать про совершенно неизвестного ему родственника.
Соломон Исакович принимал милиционера на кухне, так как в комнате у него по-прежнему не было мебели. Он подумал было, не выставить ли не допитую еще с Нового года водку, но не сделал этого.
— Разве плохо мы живем? — рассуждал милиционер, оглядывая чистую полупустую кухню. Вон квартиры новые все получать стали, у всех ванные, уборные отдельные, телевизоры у всех… У вас есть телевизор?
— Нет.
— Как же это вы, не скучно разве без телевизора?
— Да вот не завел пока…
— Нет, телевизор обязательно надо, особенно если кто не пьет. Как без телевизора? Хуже как без курева, если кто курит.
— Я не пью и не курю.
— Тем более телевизор надо, — убедительно повторил милиционер.
Он встал и заглянул в комнату, где теперь лежали два чемодана и книги Соломона Исаковича.
— Обстановки нету еще, — заметил он сочувственно. — Да, я и сам вон за финским гарнитуром стою. А книжек много — это хорошо.
— Да, — согласился Соломон Исакович.
Милиционер снова обвел кухню ищущим взглядом, вздохнул и опять присел на табуретку. Но Соломон Исакович водку так и не выставил.
— Неплохо живем, совсем неплохо, — повторил милиционер. — Что же вашему родственнику там понадобилось, капитализма он не видал?
— Да нет, просто среди своих пожить захотелось, — Соломон Исакович и сам не заметил, как эти слова сорвались у него с языка.
— Среди своих? Это капиталисты ему свои? Так получается? У нас родился, у нас учился, на нашей хлеб-соли воспитался, и на тебе! Нет, вы меня, конечно, извините, а народ вы странный — чуть что не по вас, виль хвостом, и ваших нет! В нашем народе так не полагается, нет, у нас если трудности, мы с ними боремся, а не так.
Соломон Исакович промолчал, а водку все-таки не поставил.
— Молчите все, — вздохнул милиционер. — Тоже, видно, себе на уме. Оттого и телевизор не покупаете. Ну, как хотите, дело хозяйское.
Ничего существенного он так и не спросил и скоро распрощался. Подумав, Соломон Исакович пришел к выводу, что милиционер, скорее всего, не знал ни о скандальном новогоднем происшествии, ни о теперешней его подготовке к воссоединению с двоюродным братом и о цели своего визита осведомлен был так же мало, как и сам Соломон Исакович. Видимо, это просто было напоминание, что где-то о нем не забыли.
С течением времени Соломон Исакович собрал все необходимые документы, заполнил анкеты, заплатил, что полагалось, написал соответствующее заявление и к началу зимы отнес все в учреждение, занимавшееся выдачей разрешений на отъезд. Это был далеко не первый его визит в это учреждение, и он был хорошо знаком с настроением, преобладавшим среди людей, пытавшихся сделать то же, что и он. Разные люди, которых он там встречал, находились на разных стадиях предотъездной процедуры, но объединяло их то, что все они пересекли некую невидимую линию, проведенную обществом вокруг себя с целью сохранить здравый рассудок, все они выбыли из игры, писаные и неписаные правила которой придавали жизни видимость порядка. Теперь, оказавшись за пределами этой черты по собственному, как они полагали, выбору, они, однако, не могли угадать, какие из правил игры еще обязательны, а какими можно пренебречь, какие из прежних мерок еще приложимы к ним, а какие нет, и считать ли им себя героями, преступниками или дураками. Им трудно было найти верную манеру поведения с чиновниками, с заискивающего тона они мгновенно переходили на вызывающий, пускали в ход кто сарказм, кто знание законов, кто полученные когда-то от кого-то обещания, кто угрозы. Тем самым, с точки зрения Соломона Исаковича, они лишь затягивали и усугубляли собственные муки. Все эти люди были нервны, легко возбудимы, склонны к мгновенной перемене настроений под влиянием обильных новостей и слухов и привержены к обществу друг друга. Неопределенный срок и исход их ожидания вызывал в них подавленность и растерянность.
Соломон же Исакович, как человек ненормальный, который линию эту переступил сравнительно рано в жизни и давно приспособился жить за ее пределами, не испытывал теперь ни нетерпения, ни чрезмерного беспокойства. И совсем не потому, что он был уверен в скором и положительном ответе на свою просьбу. То обстоятельство, что выбор был сделан не им, отнюдь не давало гарантии, что ему будут оказаны какие-то послабления и что дело его будет решаться в ускоренном порядке. Но все, что было в его силах, он уже сделал и приготовился ждать, не видя, каким образом любые его действия могут изменить теперь события в ту или иную сторону. Поэтому ему трудно было разделять лихорадочные чувства и деятельность людей, приходивших в учреждение, и он общался с ними редко.
Между тем, пока он ждал, с ним стало происходить нечто новое. Серая мягкая завеса в памяти, которая издавна и постоянно следовала за Соломоном Исаковичем изо дня в день и, как ему казалось, безвозвратно ограждала его ото всего, что осталось позади, начала колебаться, сквозь нее, незваные, начали прорываться и стукаться о твердую поверхность сегодняшнего дня различные слова и очертания предметов, в первую минуту не вызывавшие у него ничего, кроме недоумения.
Сначала выкатилось слово «кугель». Оно не возбудило никаких ассоциаций, просто стучало молоточком в голове, пока к нему не присоединилось другое непонятное слово, «халоймес». Соломон Исакович варил сардельки, стоял над ними с вилкой в руке и напевал тихонько «халоймес, ха-ла-лоймес», как вдруг ясно и четко вспомнил, что это слово означает. В ту же минуту он решительно сказал себе, что именно этим, халоймес, то есть пустыми мечтаниями, он себе заниматься не позволит, и одним швырком выбросил оба ненужных слова обратно за серую завесу.
Тем не менее на следующее утро в памяти всплыло щекастое, губастое женское лицо с маленькими хитрыми глазами. Соломон Исакович самонадеянно полагал, что давно выиграл битву с лицами и голосами, и теперь, застигнутый врасплох, позволил бабкиному лицу улыбнуться во весь свой широкий рот и сказать: «Шлойминьке». Так бабка называла его в отсутствие его молодых и принципиальных родителей. Соломон Исакович, стоявший в очереди на автобус, даже замычал тихонько сквозь стиснутые зубы. Шлойминьке, как бы не так! Можно подумать, что там, куда он собирался переселиться, кто-то из «своих» только того и ждал, чтоб дать ему кусок кугеля и сказать «кушай, Шлойминьке!». Нет, это следовало прекратить. Нельзя было этому поддаваться. Такой подход к делу не сулил ничего, кроме новой боли, а боли Соломон Исакович давно научился избегать и не намерен был на старости лет начинать все сначала. То, что он сейчас делал, то есть ожидание и подготовка к отъезду, было не более чем еще одна перемена судьбы, какие бывали и прежде, не им вызванная и не от него зависящая, к ней следовало просто приспособиться и пережить и ее.
И все же, и все же.
Чем дольше Соломон Исакович ждал, тем труднее ему было бороться с глупым своим сердцем, которое непостижимым образом связало воедино ощущение тепла и защищенности, испытанное в ту новогоднюю ночь, с магическими словами «среди своих» и «у себя» и теперь, вопреки голосу рассудка, предвкушало и надеялось.