близких.
Крук равнодушно-сонно прихлёбывает кофе.
— Значит, надо только получше заплатить.
— Ну нет. Прокоп Панасович, в таких делах иногда не помогает и самая высокая плата.
Крук неохотно, пренебрежительно кривит толстые губы.
— Не знаю. Случаев таких не помню. Всё зависит только от суммы. Купить можно любого. Любого, без исключений. Самый святой и самый нравственный станет целоваться и обниматься с какими угодно грабителями, убийцами и преступниками. Ещё и уважать будет. Уверяю вас. Пустой вопрос. И ваша Леся согласится, и муж её, или любовник, или брат, или кто б он там ни был. И кажется мне, что прежде всего нужно поговорить с ним. Когда должен приехать Гунявый?
Наум Абрамович хочет ответить Круку на его весьма неделикатную в отношении самого Финкеля сентенцию. По себе судить всех — слишком смело. Но что спорить с каким-то Круком? Ему необходимо верить, что все такие, как он. что он не хуже остальных и что его даже чтут.
— Получил телеграмму, что послезавтра утром Гунявый будет в Париже.
— Так вот что. Наум Абрамович, я принимаю участие в этом деле. Обязуюсь ассигновать до ста тысяч. Обо всех деталях поговорим потом. А теперь предлагаю сразу же поехать к этой Лесе и всё выяснить. Если не получится с ней. быстрее искать другую. У меня тоже есть одна на примете. Платим, и айда!
«Платим» сказано просто так. для проформы. Крук знает, что расплачиваться будет он. Такого тона придерживаются с ним все его знакомые. За всех и везде платит Крук. Наворовал денег — пусть платит.
Наум Абрамович натягивает потёртое пальтецо, берёт под мышку портфель и ждёт, пока Крук расплатится за себя и за него.
Хмуро выложив деньги, Крук без помощи Финкеля надевает своё английское пальто, о чём-то размышляя.
— А как зовут этого мужа или любовника Леси?
— Микола Трохимович Терниченко. Бывший офицер русской армии, потом старшина украинской.
— Бедствует, конечно?
— Разумеется.
— Тем лучше. Кстати, Наум Абрамович. Вы говорите, что ваши материальные обстоятельства несколько… швах?
Финкель уже предчувствует что-то, и на лице его проступает тёплая улыбка.
— Да хорошенько паршивы, Прокоп Панасович.
Крук слишком сосредоточенно застёгивает пуговицы, не глядя на Финкеля.
— Если хотите, я мог бы дать в нашем банке какую-нибудь должность мадемуазель Нине. Вы, кажется, когда-то спрашивали меня. Свободной должности и теперь нет, но, если уж мы компаньоны, можно что- нибудь придумать. Гонорар, конечно, будет приличный.
Наум Абрамович растроган.
— Узнаю Крука: сразу же активность и размах! Сердечно благодарю, Прокоп Панасович! Сердечно благодарю!
— Мадемуазель Нина знает машинку?
— Вы спросите, чего моя дочка не знает. Дактилографию, стенографию, французский язык, немецкий язык, по-английски читает, по-итальянски поёт, по-американски танцует. А сама ребёнок. Вот вам всё досье моей дочери.
— Прекрасно. Пока что она будет работать в моём кабинете как мой личный секретарь. А там… увидим. Работу можно начать хоть с завтрашнего дня.
— Отлично! Завтра же в девять часов Нинка будет у вас. Представляю, как возгордится теперь девчонка!
Крук озабоченно натягивает перчатки.
— Но вот что, Наум Абрамович… Если можно, мадемуазель Нина не должна знать никаких грязных легенд об истоках моего состояния и тому подобного. Это подрывает авторитет учреждения, где она станет работать.
Финкель удивлённо и как можно выше поднимает брони.
— Легенды? Какие легенды? Ни моя семья, ни Нина, ни я не знаем никаких легенд. Нам известны только истина и реальность: человек глубоким умом, гениальной энергией, творческой интуицией завоевал себе положение в мире. Voila![5] Вопрос: надо, чтоб ваши служащие это знали? Скажу откровенно: моя Нина знает эту легенду о вас.
Вместо ответа Крук молча протягивает руку Финкелю, и они обмениваются крепким рукопожатием. Он впервые без неловкости и глухого раздражения вспоминает непонятный долгий взгляд девичьих зеленоватых глаз. Впервые при мысли о нём в грудь ударяет сладкий холодок и во веем теле возникает знакомое предчувствие завтрашней встречи.
— Ну прекрасно! А теперь к нашей красавице Лесе! Быстро!
Наум Абрамович с улыбкой видит, как сонная солидность Крука сметена оживлением и неожиданным блеском в глазах. Правду говорят о Круке, что он живёт только тогда, когда ворует деньги и вынюхивает женщину. Всю же остальную жизнь пребывает в тяжёлом сне. Действительно: его разбудило одно упоминание женского имени. А что же будет, если он увидит Лесю? Не хватает хлопот ещё и с этим.
Наум Абрамович мягко, под локоток усаживает Крука в авто и сам озабоченно втискивается за ним.
А дождь длинными кнутами хлещет мокрый, чёрный, раскрашенный светом огней тротуар.
Вот у соседей напротив засветились окна. Свет, перебежав под дождём узкую улочку (сколько улочек перебежала она девочкой в Полтаве), уютно и тепло устроился в уголке под потолком. И в тёмно-серых сумерках становятся различимее неуклюжий шкаф, чёрная дыра камина, обшарпанный умывальник — вся их убогость, вся чуждость, вся осточертелость. Почему-то какая-то Франция, какой-то Париж, какая-то старая вонючая гостиничка. И эта широченная, в буграх кровать, это лежание часами в сером мраке, в застоявшемся, кислом духе человеческих испарений, собранных за десятки, а может, и за сотни лет.
Слюняво, старчески шамкает дождь за окном. Хрипят и хрюкают авто. Гортанными, металлическими, чужими голосами смеются люди в соседнем номере.
А в Полтаве, наверное, хрустящий снег, зелёно-синие колючки искр по нему — ноздри слипаются от мороза. Покрывало на санках посеребрено инеем, как борода и усы кучера, как гривы лошадей. А горячая, сильная рука трогательно несмело прокрадывается в муфту, и сердце падает от прикосновения пальцев.
Стук и скрип двери. Свет из коридора жёлто ложится на край постели.
— Это ты, Мик?
Свет остро и неприятно брызгает с потолка прямо в глаза. Мокрая, смятая шляпа Мика, капли дождя на белокурой небритой щетине.
— А ты всё лежишь, Леська? И не стыдно?
— А какого лешего вставать? В доме холодно, как на псарне.
Мик быстро выбирается из своего мокрого коротенького коверкотика с жалким жёваным поясочком и вешает их на крючок.
И снова, когда вот так неожиданно появляется Мик, странно видеть эту высокую фигуру в коротеньких цивильных брючках с пузырями на коленях, в пиджачке с короткими рукавами. И сразу заметно, что лицо вытянулось ещё сильнее и стало, как у арестантов, серым, исчезла нежная розовость светлого блондина, которой так завидовали девушки. А серые большие глаза — болезненно-блестящие, напряжённо-глубокие.
Леся равнодушно, тупо следит за движениями Мика из-под воротника шубки, которой она укрылась. Копна спутанных волос сбилась на плечо, пряди упали на лоб. Глубокие сине-фиолетовые глаза прищурены, пухлая нижняя губа брезгливо подпёрла верхнюю и переломила губы вниз.
— Вставай, Леська! Пойдём ужинать.
— Урвал где-нибудь денег, что ли?