— С целью вызвать сомнение в действиях командования?
— Своими ушами, — повторил я, заикаясь от волнения. — Генерал сказал к-капитану вто…
— Вас однажды наказали, Земсков, за распространение ложных слухов. Объяснил вам начальник команды Малыхин, почему вас отставили от командирских курсов? Потребовал прекратить болтовню?
— Начальник объяснил, но я хочу ск-казать…
— А вы, как я вижу, не сделали выводов. Опять болтаете. Настаиваете на придуманном разговоре, который якобы услышали…
— Я не придумал! — закричал я в отчаянии. — Неп-правда это! Т-там остались мои товарищи, я только хотел узнать, почему не послали помощь! П-помощь, понимаете? По-мощь!
Замполит порывисто поднялся.
— Успокойтесь, Земсков! Что вы нервы тут распускаете?
Мы стояли друг против друга, разделенные большим столом.
Вид у меня был, должно быть, ужасный.
— Товарищ Творогов, — сказал замполит, — каково общественное лицо комсомольца Земскова?
Не сразу ответил Творогов. Потом я услыхал его осторожный голос:
— Политически грамотный… как агитатор проводит громкие читки… разъясняет положение на фронтах… выпускает боевой листок…
— Как это совместить, Земсков? — сказал замполит обыкновенным человеческим голосом. — Агитатор. Редактор боевого листка. А с другой стороны — вот это критиканство. Вы что, не понимаете, что значит критика командования в боевой обстановке?
— Товарищ капитан третьего ранга, я не критикую! Я действительно случайно услышал разговор на Гогланде…
— Услышали звон, да не знали, где он. Так бывает. Какие-то слова дошли, другие нет. И смысл понят неправильно.
Я молчал, растерянный. Впервые усомнился: а может, действительно, там, на гогландском причале, я неверно понял смысл долетевших до слуха слов?..
— Не знаю, что с вами делать, Земсков, — продолжал замполит, пройдясь по кабинету. Он был маленький, плотного сложения, с лысиной, полускрытой в черных вьющихся волосах. — Флоту нужны люди с образованием. Вы могли бы уже окончить курсы и стать командиром… офицером, — вставил он еще не ставшее привычным слово, царапающее слух. — Но сами же себе мешаете. Мы дали вам возможность исправить положение. Пошли вам навстречу, назначили радистом в передающий центр. И что же? Вы сами опять все поломали.
Галахов, подумал я. Конечно, Галахов, после того как Марина его спросила… взбеленился, наверно… разузнал про меня и позвонил в СНиС… Да, больше некому ломать мне службу…
Замполит остановился передо мной, посмотрел черными печальными глазами.
— Значит, так, Земсков. Начальник команды дает хороший отзыв о вашей работе. Если б не это, вы бы пошли в штрафную роту. Скажите спасибо Малыхину. Приказ о назначении в радиоцентр отменяется. Пойдете электриком-связистом на наш Ораниенбаумский участок. И учтите, Земсков: вам дается последний шанс.
Последний шанс… последний шанс… Будто колокольным звоном отдавалось это у меня в ушах. Я быстро собрал пожитки, но еще двое суток ждал оказии на южный берег. Сашке Игнатьеву, который все еще сидел на «Марии» и засекал вспышки немецких батарей, я послал записку: «Проштрафился снова несчастный Земсков. Наказан сурово. Шли письма в Рамбов».
Больше всего меня печалила разлука с Катей Завязкиной. И она, казалось, тоже опечалилась: ее бойкие глазки подернулись задумчивой поволокой. Я проводил ее домой, на Козье Болото, и Катя разрешила целовать себя в темном подъезде. Так мы простились. «Хватит, Боря, у меня губы болят, — сказала она. — Ну, Боречка! Счастливо тебе». Я спросил: «Ты будешь меня ждать?» — «Ну конечно! Да ты ведь недалеко уезжаешь. — Она сделала мне глазки, засмеялась, погрозила пальцем: — Смотри, будь пай- мальчиком».
Перед отъездом я зашел к Малыхину попрощаться и поблагодарил за хороший отзыв, который дал мне «последний шанс». «Ладно, чего там», — сказал Малыхин. Он угостил меня папиросой, и мы напоследок сыграли в шахматы. Малыхин жаждал выиграть, наскакивал на моего короля, но только растерял все фигуры и потом, оставшись с голым королем, упорно уходил от мата, пока я не потерял терпение. «Ну, будь здоров, — сказал он, пожимая мне руку. — Если б не твоя королева, я бы выиграл». — «Безусловно», — сказал я. «Следи за дисциплиной, Земсков. Главное, язык не распускай».
По льду, выбрасывавшему из-под колес струи весенней воды, я уехал на попутной машине в Ораниенбаум. И началась моя новая служба.
За Угольной гаванью, не доходя до Артпристани, был канал, прорытый еще в XVIII веке. Он заканчивался ковшом, а выше, на береговой террасе, стоял Большой дворец, построенный для Меншикова. С этого дворца, собственно, и начался Ораниенбаум. Когда-то тут было красиво: белый дворец как бы обнимал длинными раскинутыми «руками» с восьмигранными павильонами на концах яркую зелень Нижнего парка, и по каналу, возможно, плыли богато убранные баркасы с гостями светлейшего князя. Теперь все было запущено. Дворец и павильоны стояли обшарпанные, с ржавыми крышами — смутные призраки далеких времен. Канал осыпался, ковш утратил прямоугольную форму, его берега поросли непролазным кустарником, осокой. Неподалеку от ковша стоял деревянный домишко, крытый дранкой, в котором и помещался Ораниенбаумский участок СНиС. Сюда выходил вдоль канала вывод подводного кабеля, связывавшего Кронштадт с Ораниенбаумом. Одну половину дома занимал сам участок с телефонным коммутатором, в другой половине был кубрик, тут мы жили, команда в четырнадцать человек. По соседству стоял дом здешней пожарной команды, у нас с ними был общий камбуз, одна повариха.
Не стану описывать мою службу в этом захолустном уголке. Если когда-нибудь доведется снова попасть сюда, то наверняка меня обступят ночные кошмары 43-го года. Днем я держался — стоял вахту, лазал, утопая в грязи, по трассам кабельного хозяйства. Вечерами мы яростно забивали «козла». Хрипела заезженная пластинка на диске дряхлого патефона: «Ваша записка в несколько строчек… Где вы, мой далекий друг, теперь…» По ночам грызла тоска. Что-то в моей жизни шло не так. Что-то много я наделал глупостей. Лезу не в свое дело, не уживаюсь с людьми… вызываю неприязнь… даже ненависть… Почему я не могу просто, не мудрствуя, выполнять свою работу на войне? Как Федя Радченко… Или, как Толька Темляков, пойти на курсы… Все у меня нескладно, и даже в отношениях с Катей полная неясность… Я томился, самоедствовал, из темных углов кубрика лезли ночные чудища, преследовавшие меня в коротком, потном сне…
Т. Т. писал из Ленинграда обеспокоенные письма, мне их пересылали из Кронштадта, а я не отвечал. Я сам не понимал, почему не мог себя заставить сесть за письмо. Только Сашке Игнатьеву коротко написал, что со мной произошло и где я нахожусь. Сашка в ответ сообщил, что он думает обо мне, в выражениях, которые я не решаюсь воспроизвести. А потом шел неожиданный пассаж: «Я вспомнил наш Гангут. Я тебя вначале не слишком высоко ставил студентишка маменькин сынок хотя и начитанный в стихах. Знаешь когда ты у меня в глазах поднялся это уже на Молнии когда ты привязался к Ушкало что надо привести мотобот с погибшими бойцами. Я запомнил ты кричал если твой товарищ брошен гнить у нейтрального островка то грош тебе цена. Борька дай нам бог остаться такими. Мне однажды в Муроме попалась книжка Велимира Хлебникова. Я не все понял он на таком уровне работал до которого я еще не допер но нутром я понимал великий поэт! К чему я вспомнил там была такая строчка «Правда ли что юноши подешевели?» Вот надо бы нам ответить — нет неправда!»
Дальше Сашка писал, что 1 апреля подвижкой льда повело сломанную мачту, «Марию» стало разворачивать, и их наблюдательный пост срочно сняли. Теперь он, Сашка, опять в Кракове, и возобновился разговор о том, чтобы взять его во флотскую газету.
А к первомайским праздникам вдруг пришло письмо от Марины Галаховой. Вот что она писала:
«Здравствуй, Боря! Ты давно не пишешь, я не придала бы этому значения, если б не одно обстоятельство. На днях Толя окончил курсы, ему присвоили младшего лейтенанта, и мы отметили это небольшое событие у меня дома. Вернее, в квартире моего отца. Толя привел вашего общего друга Сашу Игнатьева, недавно появившегося в Л-де. Ты, наверное, знаешь, что Сашу взяли в штат газеты «К.БФ». Мы разговорились о тебе. Толя очень обижен, что ты не отвечаешь на письма. А Саша рассказал, что тебя