стояло, я слов не жалел, да в редакции подсократили. А я тебе газету принес. На. Много я наврал?
— Зачем ты написал про мои сверлящие мысли? Никто не может знать, что я думаю.
— Как это — не может? Боцман все мысли насквозь видит, к твоему сведению!
— Хватит травить. — Мне неловко было перед соседями по палате. Словно я провинился в чем-то. — Тоже мне, чтец мыслей. Пойдем покурим.
Только мы с Сашкой вышли в коридор, как навстречу — Федя Радченко. Был он без повязки-тюрбана, коротко стриженный, только над ухом, на выбритой плеши, белела марля, прилепленная пластырем. Рассеянно поздоровался с Сашкой, сказал:
— А я к тебе, Борис. Беда у нас. Утром торпедировали «Киллектор». Малыхин погиб. И вся команда почти.
В конце июля на БТК прошли большие награждения. Семеро командиров получили звания Героев Советского Союза, многие — ордена и медали. Само соединение было награждено орденом Красного Знамени.
Не обошли и экипаж нашего катера. Вьюгин и Немировский получили по ордену Красного Знамени, Дурандин — Красную Звезду, а я — медаль Ушакова (и отмену приказа о списании на береговую базу — очень важное для меня обстоятельство). Наградой для Дедкова было снятие взыскания и оставление на бригаде.
Ему бы радоваться, Дедкову. Да он и радовался, конечно. И все же…
— Боря, — сказал он мне вечерком, когда мы вышли покурить у обреза, — а что дальше будет?
На Морском заводе залатали наш ТКА-93, и на днях его перевезли на грузовике сюда, на базу Литке.
— Что дальше? — Я процитировал «шапку» из сегодняшнего номера бригадной многотиражки: — «Рокот наших моторов слышат Таллин, Рига и Либава». Вот что дальше.
— Значит, мы еще будем в боях?
— Развоевался! — Я посмотрел на Дедкова.
Он вроде стал выше ростом, ага, голову вытащил из плеч. Да и плечи не такие острые, как раньше. Катерный харч, видно, шел на пользу.
— По огню соскучился, Миша?
— Не. — Дедков перегнал папиросу языком из одного угла рта в другой, точь-в-точь, как это делал Рябоконь. — Мне бы, — понизил он голос, — хоть одну медальку, Боря.
— Вон что… — усмехнулся я. — Не беспокойся, вояка. Еще хватит нам боев, чтоб всю могучую грудь увешать.
Чего мне особенно в те жаркие дни июля хотелось — чтоб Сашка написал статью о лейтенанте Варганове. В бригадной многотиражке уже появился очерк о том, как он прикрыл дымзавесой и спас наш катер, потерявший ход, а сам погиб с честью и славой. Я много думал о храбром лейтенанте. Прежде в тройке мушкетеров он мне казался умным и язвительным Арамисом, но теперь виделась в нем безрассудная отвага четвертого — д'Артаньяна. Да нет… что толку в подобных сравнениях… королевским мушкетерам и не снился грохот наших сражений…
А Варганову в его бакинском прошлом — снился?
Может, и снился. Разве не долетал до нашего детства орудийный гром из Университетского городка в Мадриде? Разве не ворвалось в нашу юность рычание танков на Халхин-Голе? Разве мы не слышали постоянно — в школе на уроках, на комсомольских собраниях, разве не читали в газетах о капиталистическом окружении? О том, что ни единой пяди земли не отдадим врагу? Мы пели: «Броня крепка и танки наши быстры…» Горланили: «Эй, комроты, даешь пулеметы!» Это были песни, привычные, как «Эх, картошка, объеденье, пионеров идеал». Именно привычные. Мы не задумывались над их смыслом, когда, скрестив ноги, сидели вокруг пионерских костров. Мы не выбирали себе ни песен, ни судьбы. Просто это была наша жизнь.
Марат Варганов, маленький дерзкий бакинец, одержимый морем, прожил жизнь как логичное продолжение нашего детства с его песнями и лозунгами. Иначе и быть не могло. Ему часто выпадало прикрывать дымзавесой катера, идущие в торпедную атаку. Но никто не приказывал Варганову прикрыть дымом наш гибнущий катер. Он просто не мог поступить иначе. И это было логичным завершением судьбы.
Я решил подговорить Сашку Игнатьева, борзописца этакого, написать о Варганове в «К.БФ».
Отпросился у боцмана Немировского (он замещал Вьюгина, еще не вышедшего из госпиталя) и по накаленной солнцем пыльной дороге пустился с базы Литке в славный город Кронштадт.
Редакция флотской газеты «Красный Балтийский флот» весной переехала сюда из Ленинграда и разместилась, вытеснив базовую газету «Огневой щит», в угловом помещении того восточного флигеля Итальянского дворца, где находился СНиС. Я свернул с Июльской в тупичок. Увидел разросшиеся каштаны и липы в садике перед метеостанцией. Возле шкафчиков стояла Катя Завязкина — снимала показания анемометра, термометра и чего там еще.
На ней было желтоватое платье с красными пуговицами. Я увидел тоненькую и белую, как свечка, шею, торчавшую из выреза платья. И остановился, почти задохнувшийся.
— Ой, Боря, — сказала Катя, уронив руку с записной книжкой. — Елки зеленые. Здравствуй!
— Привет.
Я подошел, устало передвигая ноги. На них только-только наросла новая кожа, и они были как бы немножко чужие.
— Ну, как ты? — сказал я. — Всё шарики запускаешь?
Она не ответила. Что-то изменилось в ней. Похудела, кажется. Зеленые глаза смотрели незнакомо, печально. Только русая челочка была прежняя.
— А я про тебя знаю, — объявила она. — Мама видела в госпитале. Тебе ноги пожгло в бою. Худой ты какой, Боря, — добавила, помолчав. — Что, мало кушаешь?
— Нет, кушаю много. И аппетит хороший.
Она улыбнулась слабой улыбкой, глаза увела в сторону, словно вспоминая что-то.
Жарко было. Я снял бескозырку с потемневшими золотыми буквами «Торпедные катера КБФ». Вытер платком потный лоб.
— А это что? — Она быстрым движением коснулась шрама на моем лбу.
— Так, — сказал я. — Неудачно клюнул носом.
— Ты знаешь, что со мной было?
Я знал только одно: Катя предпочла мне другого. Этого знания было вполне достаточно. Какое мне дело до нее… до них… Новая кожа хоть трудно, но нарастала взамен старой…
— Я сделала аборт.
Если бы по мне выпалили из пушки, и то я содрогнулся бы меньше, чем от этих трех слов, произнесенных очень спокойно, словно речь шла о сделанном маникюре. Я стоял, хлопая глаза* ми. А что тут скажешь?
Катя схватила меня за руку:
— Пойдем. Пройдемся.
Мы пошли по садику. Гомонили в листве воробьи, непонятно откуда взявшиеся после блокады. За стеной торчали надстройки кораблей, стоявших в доке Петра, и доносился оттуда стрекот пневматических молотков. Мы обогнули беседку, незнамо с какого века заваленную старой рухлядью, и тут Катя остановилась. Я посмотрел на нее — непролившиеся слезы стояли у нее в глазах.
— Боря, я тебе могу сказать… только тебе… Я ужасно ошиблась, Боря, ужасно!
А, ошиблась! Так тебе и надо, предательница, подумал я злорадно — и устыдился этой мысли. Ну, ошиблась девочка — я же не судья… Мне было жаль ее…
— Я ведь не хотела так… не гулящая же я какая-нибудь… Он обещал, что мы поженимся, ну, я согласилась…
— Катя, хватит! — взмолился я. — Режешь по живому…
Тут и слезы пролились. Всхлипывая, она пролепетала:
— Боречка, если б ты знал… сколько я о тебе думала…
— Ну, прошу тебя, не надо!