Радченко, выскочивший из мастерской, схватил Саломыкова за руку. Тот вырвался и нанес-таки удар, но уже не со всего маху, ослабленный. Однако и его хватило, чтобы краем бляхи рассечь мне скулу. Я схватился рукой — ладонь стала липкой и красной.
— Ты шо? Ты шо? — крикнул Радченко. — А ну, убери ремень, Саломыков!
— А он чего? — заорал тот, пытаясь оттолкнуть Радченко. — Пусти, Федя, я ему щас засвечу, падле…
Но Радченко не пустил. Оттесненный в угол сарая, к зачехленному дизелю, Саломыков вдел ремень в петли, отплевываясь и ругаясь. Я поднял с бетонного пола свой ремень и упавшую при ударе бескозырку.
— Мы тут жизни не жалеем, нас торпедами рвут, — орал Саломыков, перемежая слова матюгами, — а тут приходят всякие, сильно грамотные, и сволочат! Такую-растакую мать! Спасибо скажи главному! А то бы я тебя, п-падла усатая…
— Заткнись! — гаркнул Радченко.
И, схватив меня за руку, поволок в мастерскую. Плеснул из ведра воды на клок ветоши, прижал к разбитой скуле. Затер пятна крови на моем синем гюйсе. И приговаривал при этом:
— Шо ты с ним связываешься, Борис? Ну шо ты лезешь под кулаки? Шо тебе не сидится спокойно, га?
В августе группу катерников отправили в Ленинград получать новую технику. В группе были главным образом «безлошадники» — так называли ребят, уцелевших после гибели их катеров (а в эту кампанию немало катеров погибло в боях). Мы, экипаж ТКА-93, не были «безлошадными», мы свой катер спасли. Но уж очень оказался он битым-перебитым, начиная с 41-го года, и моторы его давно выработали ресурс. С печалью простились мы со своим «старичком», стоявшим на кильблоках. Его помятые взрывами консоли — стальные фермы для соскальзывания торпед, выступающие за корму, — казались мне горестно и беспомощно простертыми руками.
Скуластый, в заплатах, со ступенькой-реданом поперек днища, ТКА-93 безмолвно взирал на нас, когда мы, со своими вещмешками и парусиновыми чемоданами, пришли попрощаться с ним. И было такое чувство, будто мы изменили старому, испытанному другу.
И было чувство, что я навсегда покидаю базу Литке — казарму, и клуб, и радиокласс, где Проноза Гарри Петрович терпеливо обучал лопоухих первогодков, и белую санчасть, где по-прежнему колдовал над йодом, спиртом и бинтами Шунтиков. Я зашел к нему проститься. Иоганн Себастьян стиснул мне руку:
— И ты, значит, уходишь. Ну, скоро и мы пойдем.
— Куда, Ваня? — спросил я.
— В Гакково покамест. А там видно будет. — Он глядел на меня узкими глазами, в которых качались под ветром степные травы. — К Шуре я вчерась заходил, — сказал он. — К ушкаловской. Говорит, Василий получил роту.
— Где он?
— Не то на Бьёрках, не то в Выборге. Готовятся Таллин брать.
— Ушкало возьмет, — сказал я. — Он что хочешь возьмет. Ну, Ваня, счастливо.
И было чувство, что я последний раз иду по серым улицам Кронштадта, вдоль мутно-зеленой воды Обводного канала, по Июльской, мимо Итальянского дворца. Прощай, Кронрайон СНиС. Никого теперь тут у меня не осталось, кроме Феди Радченко. Прощай и ты, Катя Завязкина. Никогда ты не узнаешь, как я томился по тебе. Будь счастлива, зеленоглазая.
На рейсовом пароходике, дымившем сверх меры, мы переправляемся в Ораниенбаум. Хорошо бы заглянуть напоследок в домишко участка СНиС возле ковша, если, конечно, он не рухнул под пушечными ударами «козлятников». И надо бы попрощаться с маленькой странной женщиной в пожарном костюме, пожелать ей разложить по косточкам венецианского живописца Джованни Баттиста Тьеполо.
Некогда, некогда.
Трубит, как до войны, электричка, унося нашу команду в Ленинград. Смотрю в окно на поля и перелески, обожженные войной, на разбитые станции. Мне грустно. Чертовски грустно. Вспоминаю, как мы с Т. Т. и Колькой Шамраем возвращались в Питер после ночевки в летнем доме Петра III, и Колька всю дорогу восторгался Мариной…
Петергоф. Дворца отсюда не видать, но я знаю, что он разорен, разбит, как и каскад фонтанов. Станционное здание лежит в развалинах, но неподалеку уцелел дощатый киоск — может, довоенный пивной ларек. Вызывающе покрашенный в голубой цвет, он словно радуется: выжил!
Трубит электричка. Среди обугленных деревьев мелькают ржавые груды мертвого металла. Это сгоревшие танки. На одном, сунувшем тупое рыло на Приморское шоссе, вижу нечто белое, круглое, — ох, человеческий череп!..
Стены Балтийского вокзала изрыты, как оспой, следами осколков. Разболтанный трамвай, позванивая, уносит нас на Васильевский остров. Сочувственно смотрю на озабоченные лица ленинградцев, на плохонькую их одежку. Земляки, знаю, вы устали от войны, вас истерзала блокада, — но вы живые! Скажи вот ты, небритый дядька на костылях, или ты, тетушка с окаменевшим лицом, с клеенчатой кошелкой, из которой торчит огородная тяпка, или вы, две востроносенькие девушки в углу вагона, хихикающие над раскрытыми тетрадками, — скажите, соотечественники, разве это не чудо, что жизнь продолжается?
Наша команда во главе с мичманом Немировским размещается в той самой казарме возле гавани, в которой когда-то, зимой 43-го, жили мы, кабельщики. Все возвращается на круги своя.
Новые катера, прибывающие по железной дороге из глубокого тыла, хороши на вид. Это те же «Г- пятые», что и наш ТКА-93, только имеют свои имена — по названиям городов, где собраны средства на их строительство. Наш, например, называется «Саратовец». Вот только с моторами не просто: на новых катерах стоят не привычные неприхотливые «ГАМ-34», а американские «паккарды». Володя Дурандин ворчит: «Капризные… полдня прогревай их, нагрузку давай постепенно… Ну да, инструкция… А в бою как? С меня сразу полный ход стребуют — как я дам на «паркардах» этих?» Володя теперь старшина группы мотористов, иначе говоря — механик катера. Ему старшину первой статьи присвоили. А мне, между прочим, — старшину второй статьи. Как раз перед отъездом в Питер нам зачитали приказ комбрига.
Сбылась хрупкая мечта: у меня козырек надо лбом. А вот же странность какая: сдавая на склад ОВС свою заслуженную бескозырку взамен кургузой мичманки, я упросил содержателя склада оставить мне ленту с потемневшими от долгой службы золотыми словами «Торпедные катера КБФ». Он удивился и махнул рукой.
Если меня сильно поскрести, то можно, оказывается, наткнуться на малопонятный слой… чего? уж не сентиментальности ли?.. Ну, не знаю.
Радиорубка у меня теперь была немножко «поширше», как говорил Володя. Или казалось? Заводские из радиоцеха монтировали рацию, я помогал им.
На третий или пятый вечер я позвонил домой. Ответил женский голос, я спросил:
— Света?
— Нет, — последовал суховатый ответ. — Света придет позже.
Посыпались отбойные гудки. Я позвонил снова:
— Владлена, это ты?
— Да. Кто говорит? Кто? — переспросила она. — Боря? А, здравствуй, Боря! Очень хорошо, что ты появился.
— А что такое?
— У тебя хотят отнять квартиру, — сказала она, как мне показалось, со вкусом. — Тебе надо срочно в домоуправление.
— Куда? — Я был неприятно поражен.
— Ты позвони попозже, Светлана точно скажет. Она тут воюет с домоуправом.
— А она скоро придет?
— Да уже должна была прийти. Наверно, опять у подопечных своих торчит.
— Скажи ей, чтоб никуда не уходила. Я скоро приеду.
Мичман Немировский без лишних слов выписал мне увольнительную, и я пустился — где пешком, где