— Светка… Погоди, ведь Владлена говорит… — Я запнулся, вдруг увидев ее сияющие под белокурыми кудрями глаза. — Так ты согласна?
Мы целовались в моей комнате, под географической картой обоих полушарий. Невыразимо нежны и податливы были Светкины губы. Мои руки все больше смелели.
Вдруг она выпрямилась, отбросив мои руки.
— Нет, Боря. Не надо. Не сегодня.
— Да какая разница? — пробормотал я. — Ты же теперь моя?
— Борька, я дура. Ты должен это знать. Я хочу, чтоб было по правилам.
Ладно, пусть будет по правилам. Надеюсь, мне дадут завтра с утра увольнительную, чтоб сходить в загс. А где загс? На Майорова? Ну, завтра в восемь — чтоб как штык… Раньше девяти не откроют? Чего они там чикаются? Война, а они спят до девяти, тоже еще…
— Хватит ворчать, — смеялась Светка.
— А я ворчун. Старый, нудный ворчун. Ты должна это знать.
Старший лейтенант Вьюгин, на днях прибывший в Питер, чтоб вступить в командование звеном новых катеров, сильно удивился, когда я предстал перед ним с просьбой отпустить утром в загс.
— Да ты что, тезка? — сказал он, держа на отлете руку с дымящейся трубкой. — Какая может быть сейчас женитьба?
— Так получилось, товарищ старший лейтенант. Мы так решили.
— Подожди хотя бы до конца кампании.
— Не могу ждать. — Я добавил, смущенно понизив голос: — Я ее люблю.
Вьюгин усмехнулся и сказал:
— Это, конечно, не мало. Поздравляю, Земсков. Скажи Немировскому, пусть выпишет увольнительную с семи до… до двадцати трех послезавтра. Свадьбу играть будешь?
— Я не думал…
— Ладно, ступай. И оставь Немировскому адрес.
Утренние трамваи были переполнены. Рельсы стонали под колесами: «Куда-а-а ты-ы?» Шипели, когда вагон замедлял ход: «Спешиш-ш-шь». Ну и пусть, мысленно отвечал я. Ну и спешу. Ну и что? Завидно, да?
Светка выглядела торжественно, на ней было знакомое мне шелковое синее платье в белый горошек и белый жакетик, топорщащийся от крахмала и любопытства. И я — тоже наглаженный, в свежем синем гюйсе, с позванивающими медалями Ушакова и «За оборону Ленинграда», в начищенных ботинках — взял притихшую Светку под руку и повел «к венцу».
За нами шла, сутулясь и украдкой вытирая слезы, Евдокия Михайловна. Владлена уехала на работу, к себе в Ленэнерго. Она решительно не одобряла нашей торопливости, ну и черт с ней.
В полуподвальной комнате загса серенькая как мышь старушенция (в туальденоровом платье, вспомнилось из «Двенадцати стульев») сделала аккуратную запись в толстой книге. Мы расписались. Старушка выдала нам брачное свидетельство и вдруг строго, без улыбки сказала:
— Поздравляю, молодые люди. Да хранит вас Бог. Странно сказала. Но я подумал, что Бог — в прежние, во всяком случае, времена — имел прямое отношение к заключению брака.
Весь этот августовский день, осиянный нежарким солнцем, мы куда-то ездили, то к Светке на работу в детскую больницу (она работала медсестрой, но сейчас была в отпуске по случаю сдачи экзаменов в мединститут) за какой-то справкой, то с Евдокией Михайловной к глазному врачу, и стояли в очереди за капустой, да-да, в тот день карточки отоваривали капустой. Помню, часа в три мы обедали, Евдокия Михайловна сварила гороховый суп. Потом у меня в комнате занимались биологией. Светка ужасно боялась этого экзамена. Мы проходили билет за билетом, роясь в учебниках и чьих-то чужих конспектах. Иногда я отрывал Светку от науки поцелуями, в надежде, что она вспомнит, что стала моей женой. Но она выскальзывала из объятий и торопилась к очередным билетам — мне это не нравилось.
Вдруг раздались звонки. Кто-то бесшабашно трезвонил у парадной двери. Я помчался по коридору, открыл — и отпрянул. На площадке стоял экипаж нашего катера, возглавляемый командиром звена Борисом Вьюгиным.
— Принимай гостей, — сказал он и с силой стиснул мне руку. — Поздравляю, тезка.
Сняв фуражку и склонив голову с безупречным пробором, он обратился к оробевшей Светке, тоже выскочившей в коридор, с церемонной речью:
— Разрешите от имени моряков Краснознаменного Балтийского флота поздравить вас с выхождением замуж за нашего боевого товарища.
Она и ахнуть не успела, как получила подарок — две плитки шоколада и флакон цветочного одеколона. Мне была вручена зажигалка в виде снарядика. И это еще не все: Дурандин и Дедков выставили на стол бутылку спирта, тушенку в золотистых банках, кирпич хлеба и — чудо из чудес! — кривой зеленый огурец в мелких пупырышках.
Светка сияла, помогая радостно всполошенной Евдокии Михайловне накрыть на стол. Владлена, подобрав обиженную губу, снисходительно улыбалась громоподобным, неуклюжим шуткам нашего боцмана. А когда расселись вокруг стола и электрический свет пал на Светкину белокурую голову, на погоны, ордена и медали, Вьюгин поднялся с рюмкой разведенного спирта и произнес еще одну речь. Он обращался к Светке; по его словам выходило, что она не ошиблась, выходя за меня, потому что я «надежный». Коротко он осветил мой «подвиг», припомнив из газеты фразу «превозмогая боль». Он вогнал меня в краску, но — не стану отпираться — было приятно. Светка под столом нашла мою руку и уколола своими наманикюренными ногтями: дескать, вот ты какой у меня… А Немировский добавил к словам Вьюгина, к характеристике новобрачного:
— Имеет сенденцию заступаться. Хотя и наказывается за нарушение. Но в бою конпенсирует положительно. — И рявкнул: — Горько!
Тут с потолка сорвался кусок штукатурки и угодил как раз в миску с капустой. Светка залилась легким колокольчиком. А Дедков дико заржал было во всю пасть, смутился, стал сдерживать смех, и это привело к икоте.
Светка впоследствии не раз, расшалившись, грозно сводила к переносице шелковые бровки и орала во всю глотку: «Горько!» Но штукатурка не сыпалась больше ни разу.
Не стану подробно описывать свадьбу. В разговоре за столом, как водится у нас, катерников, хохмили и дружелюбно подначивали друг друга. В ту кампанию появилась хорошая песня Соловьева-Седого «Прощай, любимый город» — мы спели ее с чувством, только боцман не пел, и правильно делал, потому что дом наш, хоть и был крепко сложен, но не стоило подвергать его риску. Боцман только дирижировал. А Дурандин вел тенорком, пошевеливая на столе пальцами, словно по кнопкам баяна.
Хорошая была свадьба — поверьте на слово.
Гости уже собрались уходить, вышли в коридор, как вдруг затрезвонил телефон. Мне сразу не понравились настырные эти звонки — и я не ошибся. Звонили из детдома. Неведомая мне ночная тать срочно вызывала Светлану Владимировну.
— А что такое? — спросил я грозно. — У вас наводнение?
Светка подскочила, выхватила трубку. Затем она объявила, что должна сейчас же ехать, потому что у Леночки срыв. Отговорить ее я не смог. Если Светка куда-то нацеливалась, ее не сумел бы удержать и взвод пехоты с приданной артиллерией. Мне оставалось только нахлобучить мичманку и пуститься вместе с ней в туманный и сырой петербургский вечер. Шел десятый час. Мы долго ехали в трамваях. Света объяснила, что у Ленки — той самой девочки, которую она нашла на углу Майорова возле упавшей в снег мертвой матери, — бывают какие-то нервные срывы, чаще всего перед сном, когда гасят свет, — ее трясет, бьет от страшной истерики, и только она, Света, может с нею в эти минуты совладать. Мы заехали к черту на кулички, за Александро-Невскую лавру, в ту часть города, которую называют Стеклянной (когда-то был тут стеклянный завод, принадлежавший, кажется, князю Потемкину). Серым ковчегом, утыканным дымовыми трубами, детдом плыл сквозь туман к неведомым берегам.
Ленка, девочка лет четырех, с тоненькими ножками в казенных чулках и белобрысыми хвостиками- косичками, свернулась крендельком на жесткой тахте в тускло освещенной комнате. Она не кричала, не плакала, устала, наверно: она только скулила, прерывисто, по-щенячьи, и дрожь волнами проходила по ее тщедушному тельцу. Пожилая няня или воспитательница, в очках, огромно увеличивавших ее черные глаза,