Колька захохотал и, делая вид, что играет на бутылке как на гитаре, подступил ко мне, запел гнусаво:
— «Что ж ты опустила глаза-а-а… Разве я неправду ска-за-ал…»
Отбросив бутылку и мыча на мотив известного танго, он схватил меня и попытался закружить. Я отбивался, но он держал крепко, и в конце концов я подчинился его хватке. Мне стало весело. Я во всю мочь подхватил мотив, мы с Колькой завертелись, закружились, нарочно взбрыкивая ногами и жеманно выгибаясь на руке друг у друга. Т. Т. не выдержал — вскочил и тоже пустился в пляс. Мы сцепились все трое и начали выкамаривать такие антраша, что старый выщербленный паркет застонал от боли и недоумения. Мы орали, стараясь перекричать друг друга: «Что ж ты опустила глаза-а-а!» Мы прыгали друг другу в объятия, как балерины. Мы веселились, как кретины в «комнате смеха».
Здорово согрелись.
Потом мы положили самые толстые подшивки на железные перекладины и все трое заснули на широченной кровати Петра Третьего. Я и во сне продолжал кружиться и отплясывать, теперь и Марина появилась в своей шубке из шкуры черного пуделя, а Колька к ней разлетелся и звякнул шпорами — почему-то он был в ботфортах со шпорами, — и Марина закружилась с ним, и тут из-за белой колонны выдвинулся кто-то, лица было не разглядеть, кто-то серый выдвинулся и замахнулся поленом, я бросился, чтоб выбить у него из рук полено, но он успел метнуть и в тот же миг исчез, будто растворился, я только успел заметить, что Колька падает с окровавленным лицом… Я закричал и проснулся.
Я проснулся от холода и от того, что железная перекладина, с которой сползла подшивка, очень уж впилась мне в бок. Колька сопел рядом, лежа на спине. А Толика не было. У меня сильно билось сердце от пережитого во сне ужаса.
Я встал и пошел искать Т. Т. В окна гляделась незнакомая ночь со смутными силуэтами деревьев. Т. Т. спал на полу, обложившись подшивками с головы до ног. А я и не слышал, когда он слез с царской кровати.
После обстрелов наш островок дымился, как вулкан. Ночь пахла дымом — к этому я уже привык. Но, странное дело, по утрам запах гари казался мне — не знаю, как назвать… — противоестественным, что ли…
Рассвет освещал привычную картину: в серой воде окаменевшими чудовищами лежали островки и скалы; те, что поближе, — четко очерченные, те, что подальше, — призрачные, затянутые дымкой. Чайки ходили кругами над плесом и беспокойно кричали.
Большая скала — наше единственное укрытие — была серая, шершавая, в рыжих пятнах мха. Из расселин торчали мелкорослые сосны, искалеченные осколками мин и снарядов. Одна сосна, переломленная пополам, нагнула реденькую крону к подножию уцелевшей соседки, и обе они, если посмотреть сбоку, образовали букву N. Их корни цеплялись за скалу, как скрюченные натруженные руки.
Бледные и небритые, обвешанные оружием, мы сидели под большой скалой и не то завтракали, не то обедали. Шлюпка с Хорсена пришла поздно, под утро, и наш ночной обед превратился таким образом в завтрак. Ваня Шунтиков наливал каждому в котелок чумичку горохового супу из термоса, а из второго накладывал в крышки пшенную кашу.
— Добавочки бы… — сказал Т. Т., облизав, как положено, ложку.
— Не выйдет, — сказал Шунтиков. — Для вахты осталось.
— У Иван Севастьяныча не разживешься, — заметил Безверхов.
Сашка Игнатьев вытер ладонью губы, не слишком жирные после каши, спросил Шунтикова:
— А ты, Иван Севастьяныч, случайно не родственником приходишься Иоганну Себастьяну Баху?
Перед самой войной мы смотрели в Доме Флота картину «Антон Иванович сердится», там был смешной эпизод с композитором Бахом.
— Иоганн Себастьян Шунтиков-Бах! — выпалил Сашка. Мы засмеялись: Шунтиков-Бах!
— Тихо, смехачи. Фиников перебудите, — сказал Ушкало, затянувшись самокруткой. — Новость хотите? Капитан велел забросить на остров продовольствие, сами готовить будем. А то каждую ночь гонять шлюпку — шторма скоро начнутся.
Зазвонил телефон. Ушкало пробасил в трубку: «Я — Молния» — и некоторое время слушал: с Хорсена передали утреннюю оперативную сводку. Положив трубку, Ушкало молча докурил цигарку, пока не спалил до крайнего предела.
— Так что в сводке, главный? — спросил Безверхов. Он, по своему обыкновению, обстругивал финкой сосновую ветку, придавая ей форму человека в каске.
От кого-то я слышал, что Безверхов до службы плотничал. Он был родом из Бологого и считал меня, ленинградца, своим земляком, хотя от Бологого до Ленинграда столько же, сколько и до Москвы. Так что Андрей мог сойти и за москвича.
— Бои на Одесском направлении, — сказал Ушкало. — И на Новгородском.
— Новгородское уже? — Безверхов покрутил головой. — Да что ж это такое? Мы тут стоим, целый архипелаг захватили и держим, а там сплошное отступление…
— Еще вот что в сводке, — разжал твердые губы Ушкало. — Наши войска вошли в Иран. Наши и английские.
— В Иран? — Литвак, вроде бы дремавший с надвинутой на глаза пилоткой, рывком сел и устремил немигающий взгляд на Ушкало. — Гэто зачем?
— Я не запомнил. Вроде для того, чтоб немцев опередить.
— Точно, — подтвердил Т. Т. — Чтобы не дать Германии захватить Иран. И угрожать оттуда Баку.
— Откуда ты знаешь? — покосился на него Ушкало.
— По логике выходит. В Баку — нефть. Гитлеру нефть очень нужна, так? Ну, вот и получается, что нужно Иран обезопасить.
— Логыка, — проворчал Литвак. — Заусегда говорили: ни пяди сваей земли не аддадзим. А зараз што? Свое аддаем, чужое бером. Где ж логыка?
— Да ты что? — уставился на Литвака Т. Т. Он сидел, привалившись спиной к скале, сняв каску с круглой головы, на которой уже проросла бурая растительность. Его лоб двинулся вверх-вниз. — Ты что говоришь?
— То, что слухаешь.
— А чего? — сказал Безверхов. — Мы ж держим Гангут. Значит, и там держаться должны. Сколько можно отступать? Вон под Таллином уже он. Главная ж база на Балтике. А я, братцы, если б командующим был, знаете что? Я бы с Гангута снял всех и — под Таллин. Отогнать Гитлера с Финского залива.
Ушкало сказал:
— Нельзя с Гангута сымать. Мы держим вход в залив, понятно?
— Ну, узяли мы тут острова, — слышал я быстрый говорок Литвака. — А дальше што? Почему, той самы, Стурхольму ня бером? Цяпер Стурхольму трэба брать и дальше ийти. Тут до ихных Хельсинок не далеко, вось и трэба усим нашым войском…
— Своих мертвых похоронить не можем, — сказал я неожиданно для самого себя, будто подумал вслух, — а туда же… на Хельсинки…
— Каких таких мертвых? — Главный упер в меня тяжелый взгляд.
— Шамрая, — сказал я. — И моториста… Который день они лежат…
— На войне обстановка бывает всякая. Всякая бывает обстановка.
— При чем тут обстановка? Ни черта мы не стоим, если своих мертвых не можем похоронить! — сказал я запальчиво, да что там запальчиво — яростно. — Дерьмо мы, вот и все!
— Придержи язык, Земсков! Чего разорался? — Ушкало сдерживал себя. — Тебя не спрашивают.
— А вы спросите! — крикнул я. — Вы спросите!.. Мы войну проиграем, если своих товарищей бросим тут гнить!
Откуда слова такие взялись?..
Конечно, я слышал, как Ушкало костерил меня, грозил выгнать — за недисциплинированность — из десантного отряда. Слышал все это. Но — странно! — мне теперь был безразличен начальственный гнев. Я