остальное бросали. В июле, когда мы, связисты, работали на линии, я не раз видел в окнах брошенных квартир цветы, банки, тарелки с остатками еды, книги…
Впервые я подумал, что Ушкало, может, потому такой хмурый, что не знает, где его семья.
Ночью ко мне на вахту приполз Литвак. На сей раз я не проморгал его, хоть он и полз, по своему кошачьему обыкновению, бесшумно.
— Ну что? — прошептал он, улегшись рядом со мной. — Парадок?
Ночь была темная, без луны и звезд. Ветер посвистывал в верхушках сосен.
— Порядок, — ответил я. — Так пустит тебя главный к «Тюленю»?
Литвак, прищурясь, смотрел на черную зубчатую стену «Хвоста». Там было тихо. Финны «отдыхали» после Гунхольма. Только ракеты взвивались через равные промежутки времени и освещали притихшие шхеры неживым светом.
— Можа, заутра пойдзем, — сказал Литвак и посмотрел на меня. — Пойдзёшь со мной?
Я кивнул.
Ушкало не стал возражать. Только буркнул:
— А если тут связь оборвет?
Со связью я после вахты основательно повозился — проверил ненадежные сростки и по всей длине запрятал провод в расщелины. Там, где щели были глубоки, я подвесил его на рогульках, вырезанных из сосновых веток. Теперь линия нигде не вылезала на поверхность — до самой воды была запрятана.
— В крайнем случае, — сказал я, — Игнатьев исправит.
— Исправлю, — подтвердил Сашка. — Делов-то, два конца срóстить.
— Ладно, — согласился Ушкало. — Третьим кто пойдет?
— Еремин, — сказал Литвак.
— Ну нет. Еремин пусть варит кашу. Кашу пусть варит. Уже третью ночь Еремин — маленький улыбчивый человек с заостряющимся книзу личиком — варил горячие обеды. Большая скала укрывала костер от финских глаз. В эмалированном ведре, подвешенном над костром, быстро поспевал суп, а затем Еремин варил в котле пшенку или длинные серые макароны и сдабривал их волокнистыми мясными консервами. Еще обеды были приправлены дымом. Конечно, финны видели колеблющийся на ветру отсвет костра и пытались достать нашу кухню из миномета, но не достали. А однажды в ведро с гороховым супом плюхнулась ветка, срезанная осколком, и мы в ту ночь ели суп, выплевывая иголки.
— Вот что, — сказал Ушкало. — Третьим пойдет Темляков. Услыхав свою фамилию, Т. Т. посмотрел на Ушкало внимательным взглядом.
— Можешь отказаться, — добавил Ушкало. — На такое дело приказывать не могу. Добровольное дело.
Темляков облизнул сухие губы. И сказал:
— Есть, товарищ командир.
Литвак изложил план операции, очень простой: меж двух ракет мы должны так нажать на весла, чтобы проскочить открытый плес, вот и все. Затем нам было велено отдыхать.
Мне не спалось. Я смотрел, как догорает слабый, за облаками, закат, слушал плеск прибойных волн, а мысли мои блуждали по Ленинграду. Я как бы летел, пошевеливая крыльями, над городом, над каналом Грибоедова, и вылетел прямехонько к Казанскому собору, к вечерним огням Невского. Я сел на башенку Дома книги и стал, как Демон на кавказские долины, смотреть на бегущие красные вагончики трамваев, на плывущие по обе стороны Невского толпы. Я слышал шарканье подошв, гудки автомобилей, женский смех…
Женский смех будоражил душу. Вдруг я представил себе Марину — как она говорит сквозь смех: «Какие у вас лица смешные»… Это когда мы в Ораниенбауме на вокзале узнали, что электрички не ходят… Вот она во дворце, в зале муз, где на стенах нарисованы все они, все девять, объясняет нам: это муза танцев Терпсихора… а это муза трагедии… как ее… Мельпомена, что ли… а вот Клио — муза истории… Такая серьезная эта Клио. Чем-то похожа на Марину. Широко раскрыв глаза, всматривается в даль, а в руке держит трубу. Труба как бы повторена под ней в рисунке узорного паркета. Зачем музе истории труба? Что она готовится трубить?
А закат догорел. Сгущается тьма. Вот теперь заныло что-то в душе… и тихонько возникает в памяти мотив старого танго: «Приходит вечер, вдали закат погас, и облака толпой плывут на запад…» В клубе каком-то, в Доме промкооперации, что ли, были однажды школьной гурьбой на первомайском вечере, — вот там, когда начались танцы, запела радиола: «Приходит вечер, вдали закат погас…» Ах ну да, это Варламов. Здорово поет…
Рядом завозился, заворочался Т. Т.
— Спишь, Борька?
— Н-нет, — сказал я. Не хотелось разговаривать.
— Галету хочешь?
— Нет.
— Борька, — сказал он, помолчав немного, — у меня в вещмешке бумажник, там харьковский адрес. Ты в случае чего напиши…
— Да брось ты, — сказал я, досадливо дернув головой.
— Мало ли что. — Опять Т. Т. помолчал, а потом: — У меня родители замечательные. Отец бухгалтер на ХПЗ. Такой, знаешь, книжный червь… обожает мемуары великих людей… Плутарха — наизусть… А мама пианистка Госконцерта, вечно в разъездах…
Я поежился от ночного холода. Ногам было холодно. Особенно левой, где дырка в носке. Где пятка наружу. «Ленивая скотина», — уже в который раз обругал я себя. И подумал о своей маме. Уж она бы заштопала мне носок. Уж она бы…
— У меня братишка младший, Витька, — сказал Т. Т., — знаешь какой талантливый?
Я знал. О своем Витьке Т. Т. вечно рассказывал с придыханием: скрипач, талант, в Харькове с детских лет знаменитость…
— Знаю, — сказал я, шевеля пальцами в ботинках. — Как Буся Гольдштейн.
— Ты не представляешь, Борька, какой он музыкальный. Раз услышит мотив или песенку — и готово, дает ее на скрипке…
Что это с Т. Т.? Не может остановиться. А хорошо, что пойдем вместе в операцию. Толька гребец хороший, мы были как-то на островах в парке культуры, несколько девочек из нашей группы и мы с Т. Т., — целый день провели на лодках, утюжили протоки, в залив выходили. Да, с веслами Толька управляется что надо.
— У меня, — сказал я, — носок совершенно порвался.
— Носок? — Т. Т. живо сел и принялся шарить в своем тощем вещмешке. — Вот, — протянул он мне пару носков, — бери. Новые, ненадеванные.
Я взял, не веря своим глазам. Это были форменные синие носки, хранящие складки новизны. Ай да Толька! Как умудрился сохранить? На мне носки просто горят…
— Спасибо, Толик.
Я быстро разулся, стянул с ног старые носки и с омерзением отшвырнул эту рвань подальше.
— Кто это балует? — услышал я тоненький голос Еремина. — Тьфу, чуть в котел не попали.
Давясь беззвучным смехом, я натянул новые носки. Плечи у меня тряслись, руки тряслись — никак не мог остановиться…
— Что с тобой? — удивленно спросил Толя.
Я сделал усилие — и проглотил смех. Ногам было удобно в новых носках. Я надел свои разношенные яловые «говнодавы», прошелся взад-вперед — хорошо!
— Жить можно, — сказал я, покачавшись с носка на пятку.
Винтовка за спиной, «лимонки» в карманах бушлата, каска плотно сидит на подшлемнике. Один за другим мы залезаем в шлюпку, Т. Т. и я садимся на весла, Литвак — на руль. Андрей Безверхов, упершись в нос шлюпки, сталкивает ее с прибрежного мелководья. Под сапогами Андрея, под килем шлюпки хрустит галька. Громко хрустит, скрежещет — как бы финны не услыхали.
— Ну, давайте, ребята, — вполголоса говорит Безверхов, выпрямляясь. — Счастливо!
— Табань! — командует Литвак, и мы с Т. Т. враз заносим вперед весла.