Мы старательно табаним, и Литвак, отжимая руль, разворачивает шлюпку носом от берега.
— Весла на воду!
Мы берем хороший темп, разгоняем шлюпку. Уключины, обмотанные ветошью, не скрипят, не стучат. Уплывает Молния, уплывает Безверхов, стоящий, расставив ноги, у берега и глядящий нам вслед. Огибаем южный мыс Молнии, теперь фигура Безверхова слилась с черным силуэтом острова, не видна больше.
Ночь темная, безлунная. Подходящая ночка. Тихо в шхерах. Где-то далеко постукивает пулемет, на сухопутной границе, должно быть. Где-то протяжно ухает взрыв. Наверное, на полуострове рвут скалы, строят укрытия. Зарывается в землю Гангут.
А ночь хоть и темная, но все-таки, если присмотреться, наполнена светом и тенями. Свет слабенький, он идет от поверхности воды. А может, процеживается сквозь облака. Странно, что на другой стороне Земли сейчас день, солнце светит. Крутится, вертится шар голубой… А на шарике люди подстерегают друг друга…
Заносим весла. Протяжка. Рывок.
Тепло стало. После долгого лежания на холодных скалах — приятная нагрузочка. Удобно лежит в ладони валек весла. Толька хороший напарник — шлюпка идет ровно, резво. Легко идет, как блоха скачет. Протяжка. Рывок.
— Суши весла, — свистящим шепотом командует Литвак. Шлюпка скользит по инерции и останавливается на границе света и тени. Мы ждем в тени Молнии. Впереди открытый плес, который нам нужно проскочить одним духом между двумя финскими ракетами. Через каждые тридцать — сорок минут финны вешают над шхерами фонарь. Десантов боятся.
Ну, что же они? Спят, что ли, сáтана пéркала? Где ракета?
— Заснули финики, — шепчу я.
— Заткнись! — шипит Литвак.
Нам велено молчать — «в тряпку»! — и выполнять команды Литвака. В этом суть операции.
Оборачиваюсь, чтобы взглянуть на «Тюленя». Нет, не виден. Вернее, смутно угадывается в темноте. Ветер. На открытых плесах всегда ветер. Он пахнет гарью, сыростью.
Т. Т. сидит на банке рядом со мной, тихий, неподвижный. Велено молчать — он и молчит. Исправный боец. «Чего это он на Литвака взъелся?» — вспоминаю вдруг. «Нездоровые настроения…» Это у Литвака- то? Просто моча Толику в голову ударила.
Ракета! Ждали мы ее, ждали, а взвилась она неожиданно — я вздрогнул от ее змеиного шипа. Мертвый зеленоватый свет выхватывает из тьмы нашу Молнию, и кусок «Хвоста», и «Тюленя». В гаснущем свете стараюсь разглядеть мотобот — и не могу. Уф, какая сразу темнотища…
— На воду!
Мы с Т. Т., не сговариваясь, берем бешеный темп.
— Навались! — рычит Литвак.
Шлюпка мчится, как торпедный катер. Здорово качает на плесе. Зыбь? Некогда оглядываться, но я спиной чую, как придвигается «Тюлень».
Рывок! Рывок!
Я зарываю весло в набежавшей волне и выбиваюсь из темпа. Шлюпка вильнула. Толстый брус весла пружинит от сопротивления воды, мышцы у меня вот-вот лопнут. У Литвака из глаз сыплются искры. Я выдираю весло из черной воды… снова вхожу в темп. Пот катит с меня, застит глаза, бежит по хребту. А «Тюлень» уже рядом — всей кожей чувствую…
— В воду!
Наваливаюсь грудью на весло, опущенное в воду. Т. Т. наваливается на свое. Литвак отжимает румпель влево. Мое весло царапает по грунту. Заторможенная шлюпка тихонько движется по инерции, и вдруг рядом с моим левым бортом возникает корма мотобота. Хватаюсь за его скользкий транец и, привстав, подтягиваю шлюпку. Теперь она стоит борт о борт с мотоботом, с его противоположной от Стурхольма стороны.
Нос мотобота задран, борта перекошены, нутро залито водой. Тусклая стоячая вода, посередке торчит кожух мотора, больше ничего не видно. Больше ничего. Может, их там нет? Может, они упали, вывалились за борт?.. Мне почему-то хочется, чтобы и х не оказалось в этой мерзкой тусклой воде…
Черной тенью Литвак перемахнул в мотобот. Хлюпает в воде сапогами, шарит в воде руками.
Я тоже лезу через борт в мотобот — и чуть не вскрикиваю: нога ступила на мягкое. Я метнулся в сторону, споткнулся о невидимую банку, упал на четвереньки в ледяную воду.
— Цишей! — яростный шепот Литвака. — Пачынай черпать!
Каской вычерпываю воду. Т. Т. тоже вычерпывает. А Литвак все рыщет, шарит руками по бортам и днищу. Плеск выливаемой воды сливается с вкрадчивым шорохом волн, набегающих на черный холмик «Тюленя». И еще — сквозь привычный запах гари — незнакомый сладковатый запах.
— Падвынься.
Литвак шарит возле моих ног. Кажется, нашел. Да, вытаскивает из-за пазухи припасенный ком ветоши, забивает пробоину в подводной части левого борта мотобота. Слышу, как он часто шмыгает носом и чуть слышно бормочет что-то. Мы с Т. Т. работаем споро, вычерпываем, уровень воды в мотоботе уже немного понизился, и я вижу, как возле мотора выступает что-то темное, бесформенное. Стараюсь не смотреть: жутко. Но не смотреть не могу…
Шелест ракеты! Мы падаем ничком на дно мотобота. Лежу в ледяной воде, одна голова торчит, над головой разгорается адский свет. Я замечаю небольшую пробоину в борту. Осколочная. Похожа на кошачью голову: два уха, книзу морда сужена. На нашего маленького Еремина похожа. Светло-зеленая мордочка в черном борту. Холодно! За бортом вода, наверно, теплей, чем здесь, в мотоботе.
Наконец-то. Кошачья морда потемнела, исчезла. Я поднимаюсь на ноги. После отгоревшей ракеты ночь особенно темна. Налетает ветер, шуршат волны на отмели «Тюленя». Глухая финская ночь. Я тороплюсь, потому что…
Это из-за Плутарха. Т. Т. сказал о своем отце — книжном черве, что он «Плутарха наизусть», — вот по этой ассоциации и вспомнился дождливый апрельский день, ненастное утро, когда Колька Шамрай, коротко стукнув в дверь, вошел в комнату. Мама уже ушла на работу, я сидел в маленькой комнате — бывшей отцовской — и готовился к зачету по истории Рима.
Тут и вошел Колька. Заглянул через мое плечо в книгу и прочел вслух: «Марк Лициний Красе большую часть своих богатств приобрел, по словам Плутарха, «из пламени войны и пожаров».
— Нехороший какой человек. — сказал Колька. — На войне разбогател.
Я подвинул к нему блюдце с сухофруктами (я любил жевать их, и мама часто покупала), но он мотнул головой и присел на седло моего старого велосипеда, прислоненного к стене. Он был в белой майке. Прошлогодний скифский загар еще держался на его круглых плечах.
— Вчера, — сообщил он, — на свидание ездил. С Мариной. Я посмотрел на него. Если б Колька сейчас подмигнул мне с этакой улыбочкой — с гнусной улыбочкой победителя, — то я бы, право, съездил по розовой щечке. Но он не подмигивал, не улыбался. Мой друг Колька Шамрай был необычно задумчив. Он вынул из брючного кармана пачку «Севера», протянул мне. Мы закурили. Вообще-то я не курил — так, баловался иногда в компании, портил папиросы. Всерьез смолить табак я начал позже, на Ханко.
— Борька, — сказал он, сделав две-три нервных затяжки. — Борька, я сильно влюбился.
— Ну, — сказал я, медленно улыбаясь (и не поручусь, что улыбка у меня не получилась гнусненькой), — не в первый же раз.
— В первый, — сказал Колька. — Никогда еще так не было.
Мы курили, не глядя друг на друга и наполняя маленькую комнату дымом. Ох и влетит мне от мамы! Она дыма не переносила. Я встал, отворил форточки в обеих рамах. В комнату ворвался скучный шорох дождя. Колодец двора за окном был тоже скучный, темный, мокрый. Дождливая шла весна.
— Борька, — сказал Шамрай, щелчком посылая окурок в форточку, — просьба есть. Послезавтра у меня призыв. Не знаю, куда нас увезут. Так ты второго мая съезди в Ораниенбаум. К Марине. Улица Юного Ленинца, тридцать пять.
— Зачем?
— Привет от меня передашь. Шоколадку ей купи. Вот, — вытащил он из кармана мятую пятерку. —