и мне теперь было понятно, почему у него уши такие красные.
А белобрысый, оборвав ляганье и ругань, медленно пошел ко мне. Мы роста примерно были одинакового, но руки у него были длиннее. Я, может, никогда не видал таких длинных ручищ. И таких нахальных глаз. У него глаза близко посажены, в одном, наверно, сантиметре, — только я подумал об этом, как получил молниеносный удар под дых.
Я упал навзничь и, падая, ударился головой об ствол дерева, но это бы все ничего — главное, что дышать не мог… хватал ртом воздух, а вдох не получался… такой подлый он нанес удар в солнечное сплетение…
Пока я корчился на траве, судорожно пытаясь вздохнуть и обхватив руками грудь, белобрысый дал стрекача, а за ним смылись и другие футболисты. Только щуплый малый остался. Он нагнулся ко мне и тронул за плечо. Тут я наконец продышался. Слава богу, сделал вдох, а дальше пошло само собой. Я сел и посмотрел на этого, красноухого.
— Тебя как зовут? — спросил я.
— Степа, — сказал он.
— А этого? Ну, который меня ударил? Он не ответил.
— Не бойся, — сказал я, но он молчал. — Чего ты боишься? Почему терпишь от этого гада?
Я поднялся на ноги, но разогнулся не сразу. Здорово он меня саданул. Болело очень в груди, и в спину отдавало. Степа отряхнул с моей спины налипшие травинки и комья земли.
— Он что, моряк? — спросил я. — Ты знаешь его?
— Он в ТМАУ учится, — ответил красноухий Степан и, не попрощавшись, пошел прочь. Я его окликнул, но он ускорил шаг и вскоре скрылся из виду.
Ничего себе я поиграл в футбол. Чуть не отдал концы. Я подобрал свою кепку, очистил от земли и надел. ТМАУ — это что ж такое? Что за училище? Я доплелся до ближайшей скамьи и сел, размышляя, что же делать: идти разыскивать это ТМАУ и добиваться, так сказать, отмщения или плюнуть?
Боль отпускала, дышалось все свободней, и я решил плюнуть.
Когда я снова пришел на улицу Юного Ленинца, Марина была дома. Она с удивлением посмотрела на меня снизу вверх.
— А, это ты! Мама говорит, приходил Борис, а я не могу понять… Проходи в комнату.
На ней было зеленое платье с ленточками на груди и белые туфли на высоких каблуках, — вообще она мне показалась сейчас взрослее, чем тогда, когда мы ее увидели в первый раз.
Мама ее убирала со стола книгу, шитье какое-то. Она улыбнулась, как старому знакомому, и сказала:
— Садитесь, пожалуйста. Сейчас будем обедать.
— Да нет, я на минутку, — сказал я. И — Марине: — Коля Шамрай привет тебе передает. И вот это…
Вытащил из кармана шоколад и протянул Марине. Она взглянула… черные брови у нее взлетели вверх… она разразилась смехом… Черт! Я отдернул руку с изломанной, раздавленной плиткой «Серебряного ярлыка». Из обертки сыпались шоколадные крошки. Марина хохотала, а я стоял красный, лупал глазами и ждал, когда она угомонится. А она бы никогда не остановилась, если б ее мама не сказала:
— Мариночка, это же неприлично. Что с тобой?
— Извини! — Марина оборвала смех, ее лицо сразу сделалось серьезным, даже печальным.
У нормального человека, подумал я, не бывает таких быстрых переходов.
— А где Коля? — спросила она в своей быстрой манере. — Есть от него известия?
Я сказал, что как раз вчера пришла открытка из Кронштадта: Колю взяли во флот.
— Ну что ж, — сказала Марина, — ему пойдет морская форма. Тебя тоже призывают?
— Осенью пойду.
— Все мальчики уходят в армию, — сказала Марина. — Помнишь, — обратилась она к матери, — я рассказывала про трех студентов, которых оставили ночевать в летнем доме Петра Третьего? Борис один из них. Да ты садись. Ты ешь гороховый суп?
Мне бы решительно отказаться и уйти твердым шагом. Вместо этого я послушно сел за стол, покрытый желтой клеенкой, и через минуту передо мной дымилась тарелка с супом.
— А я решила подать в Академию художеств, на факультет истории и теории искусств, — сказала Марина, принимаясь за еду. — Стра-ашно! — пропела она. — Вдруг провалюсь.
— Не провалишься, — сказал я. — Ты же все знаешь. И барокко, и рококо.
— Остряк! — метнула она быстрый взгляд. — Я экзамена по истории боюсь. Ты в прошлом году поступал, да? Какие вопросы тебе попались?
— Не помню.
— Эх ты! У историка память должна быть хорошая.
— Какой я историк? — Гороховый суп был ничего, я его быстро вылакал. С утра не евши, я был изрядно голоден. — Ну, я вспомнил вопросы. Народническое движение в России, семидесятые годы. И Четырнадцатый съезд.
— Четырнадцатый съезд — это я знаю, съезд индустриализации, — сказала Марина. — А о народниках что нужно говорить?
— Ну, они игнорировали пролетариат, — сказал я неохотно. — Крестьянство считали революционной силой… После реформы думали, что Россия минует капитализм…
— Вы говорите, народники считали крестьян революционной силой, — вмешалась в разговор мама Марины. Она сидела с нами за столом, но ничего не ела. — А по-моему, — сказала она с застенчивой улыбкой, — они только в интеллигенции видели революционную силу. Критически мыслящие личности были у них героями.
Мне не хотелось спорить. Я согласился: да, конечно, интеллигенция… служение народу, перед которым она в неоплатном долгу…
— Среди них были замечательные, чистые люди, — заметила Августа Петровна, и опять не стал я возражать. Тем более, что она казалась мне такой слабенькой. Ей возрази — она упадет со стула, разобьется, чего доброго… — Готовые к самопожертвованию, — добавила она почти шепотом.
Марина вдруг уставилась на нее.
— Мама, у тебя опять болит? Надо лечь. — Она подняла Августу Петровну и, хоть та слабо сопротивлялась, повела ее к кровати и уложила, сняв туфли. — Ты сколько раз принимала сегодня лекарство? Два? Так я тебе дам еще.
Она принялась капать из пузырька в рюмочку красноватое лекарство. По-моему, мне тут нечего было делать. Я попрощался и пошел к двери. Марина кивнула, продолжая считать капли. А&густа Петровна чуть слышно сказала:
— До свиданья.
…Когда я очнулся, на меня надвигался крутой черный берег, и я подумал, что это скала из моих возвратных снов — скала, которая бесшумно рушится. Но тут я понял, что катер, заглушив мотор, подходит к маленькому пирсу острова Хорсен. Кто-то бородатый на пирсе принял брошенный с катера конец. Я хотел молодцевато вскочить, когда мимо прошел капитан, но не смог, ноги не повиновались. Капитан, не взглянув на меня, выпрыгнул из катера на пирс. При мысли о том, как, должно быть, презирает меня командир отряда («Хорош десантничек… прыщики, видите ли, заели… салага…»), мне опять захотелось умереть.
Шунтиков, обычно сопровождавший раненых на Хорсен, сопровождал и меня, заболевшего. Ну что ж, без него я бы не добрался до лазарета. Мы шли по тропинке, по скалам, вверх-вниз, нас окликали невидимые часовые, мы миновали КП отряда и притащились наконец в лощину в северной части острова. Тут стоял полуразрушенный каменный дом, принадлежавший прежде финскому рыбаку, единственному, кажется, обитателю Хорсена. В подвале этого дома и находился лазарет. Тут Шунтиков сдал меня при свете керосиновой лампы «летучая мышь» заспанному лекпому. Лекпом спросил о шоке и удивленно помигал на меня белыми ресницами, услыхав ответ Шунтикова, что шока нет, а есть высокая температура от чирьев.
Впервые за целый месяц я спал в теплом помещении под крышей. В груди у меня клокотало. И всю