Мы лежали и слушали тишину. У меня было сладкое чувство опустошенности, словно я одолел десятикилометровую лыжную гонку с хорошим временем… да нет, нет… ни с чем нельзя сравнить… Вот и произошло оно, перестало мучить таинственностью, неясным томлением…
— Ты будешь меня ждать? — спросил я.
— Да, — сказала Ирка без колебаний. И добавила: — Если у тебя серьезное чувство.
— Серьезнее не бывает.
Вот какое заявление сделал — ко многому обязывающее. А что еще мне было отвечать? «Серьезнее не бывает», — сказал я и снова крепко обнял ее.
…Пронесся слух об эвакуации. Дескать, приходили корабли и вывезли целую часть из 8-й стрелковой бригады на Большую землю. Большой землей для нас был Ленинград с Кронштадтом и Ораниенбаумом, окруженные блокадным кольцом.
Мы сидели на Хорсене, заносимом снегом, и строили прожекты.
Т. Т. вдумчиво анализировал:
— С наступлением зимы база на Ханко потеряет свое значение. Чего же держать тут большой гарнизон? Надо перебросить гангутцев под Питер и прорвать окружение.
— Нет. На эстонский берег высадиться, — выдвигал свой план Безверхов. — Пройти по южному берегу залива и ударить…
Наши прожекты неизменно кончались сильным ударом. После праздников лекпом Лисицын побывал в Ганге, он-то и подтвердил: эвакуация идет полным ходом, уже трижды приходили из Кронштадта отряды кораблей, уже много частей вывезено. Говорят, это приказ Ставки: всех гангутцев — на Ленфронт. Флот торопится эвакуировать Ханко до ледостава. Кстати, госпиталь уже вывезен, значит, все раненые, значит, и Ушкало. Да, он выжил, но вообще-то был на волоске. Другой бы, провалявшись сутки с простреленным легким, отдал концы, ну а Василий наш — молодец, выдюжил. Теперь-то он, наверно, уже в Кронштадте, в Морском госпитале. «Аккурат год назад я там практику проходил, — размечтался Вадим Лисицын. — Хорошо-о как было… Женского персона-ала там…»
Нескольких ребят, залечивших раны, он привез обратно на Хорсен. Среди них был Литвак. Он ввалился в наш капонир, морща нос в хищной улыбке, щуря желтые тигриные глаза. Его темно-рыжая бороденка была сбрита, через левый висок к мочке уха тянулся розовый шрам.
— Здарова, хлопчыки! — гаркнул он.
— Ефим! — повскакали мы с нар. — Здорово, брат! Подлатали тебя?
— Трохи подлатали. Ну — як тут жыцця?
— На Гангуте заплясали гопака, — закричал Сашка, — потому что подлатали Литвака!
— Вось паглядзице, — хвастал Литвак новыми сапогами, — якы чаравики…
Он из госпиталя успел наведаться в свой желдорбат, а там знакомый старшина со склада, земляк, тоже с Витебщины, ему и говорит: дескать, скоро уйдем с Гангута, так не тащить же весь склад, давай выбирай себе сапоги. Мы не очень верили Литваку (как же, станут вещевики разбрасываться своим добром!), но завидовали его удачливости.
— Эх, мне бы такие сапоги, — завидовал я вслух, — я бы горя не знал…
Итак, эвакуация.
Значит, кончено дело. Пять месяцев мы держали этот полуостров, обсыпанный, будто крупой, мелкими островками. Мы держали отбитые у противника острова, как если бы это была наша родная земля, — но это был наш Гибралтар у входа в Финский залив, и, похоже, мы сделали свое дело: говорят, ни один крупный немецкий корабль не прошел в залив, пушки Гангута держали морского противника на отдалении. И мы оттягивали, конечно, часть сил сухопутного противника от Ленинграда.
Да, мы сделали свое дело — и, похоже, неплохо. Про нас, защитников Ханко, писала центральная печать. Письмо, составленное очкариком-корреспондентом, побывавшим у нас, и подписанное многими гангутцами, напечатала «Правда», а на другой день посвятила нам передовую. «Красный Гангут» ее перепечатал, и мы — не без удивления — читали:
«Во вчерашнем номере «Правды» был напечатан документ огромной силы: письмо защитников полуострова Ханко героическим защитникам Москвы. Это письмо нельзя читать без волнения. Оно будто бы написано кровью — сквозь мужественные строки письма видна беспримерная и неслыханная в истории борьба советских людей, о стойкости которых народ будет слагать легенды…»
Это о нас-то!
И дальше: «Мужественные защитники Ханко дерутся с таким героизмом, потому что они знают: с ними весь народ, с ними Родина, она в их сердцах, и сквозь туманы и штормы Балтики к ним идут, как электрические искры огромного напряжения, слова восхищения и привета. У этих людей нет ничего личного, они живут только Родиной, ее обороной, ее священными интересами…»
Слова-то какие! Неужели это о нас?
Передовая заканчивалась так: «Этот доблестный героический подвиг защитников полуострова Ханко в грандиозных масштабах должна повторить Москва!»
Видали? В эти дни ноября в подмосковных снегах шла гигантская битва. Решалась в эти дни судьба страны. И тут появляется передовая «Правды» с призывом к защитникам Москвы повторить подвиг защитников Ханко!
Я просто ушам не верил, когда Т. Т. читал вслух у нас во взводе эту статью. А 13 ноября в «Правде» и других центральных газетах (и по радио на всю страну) появилось ответное письмо защитников Москвы, и там вот как было сказано:
«Пройдут десятилетия, века пройдут, а человечество не забудет, как горстка храбрецов-патриотов земли советской, ни на шаг не отступая перед многочисленным и вооруженным до зубов врагом, под непрерывным шквалом артиллерийского и минометного огня, презирая смерть во имя победы, являла пример невиданной отваги и героизма. Великая честь и бессмертная слава вам, герои Ханко!»
Даже неловко. А и радостно в то же время.
Были и косвенные доказательства того, что началась эвакуация. Усилился огонь противника, но теперь гангутские батареи не помалкивали, не одним выстрелом на сотню отвечали, а — полновесно. Перестали, значит, экономить боезапас. А вот еще факт: норму питания опять повысили до довоенного уровня, даже масло снова появилось в рационе, — это уже не косвенное, а прямое доказательство.
Комиссар отряда сказал у нас в роте на комсомольском собрании: «Да, принято решение эвакуировать Ханко. Мы скоро уйдем. Обращаю ваше внимание на две вещи. Первое: мы уходим с Гангута непобежденные, не под нажимом противника, а но приказу командования. И второе: уходим туда, где сейчас больше нужны наша сила и боевой опыт, — на Ленфронт. Уходим бить немецких фашистов. Вот так надо понимать эвакуацию Ханко, товарищи».
А Хорсен заносило снегом. Еще не пуржило, не мело, снег падал словно для того только, чтобы забить воронки от снарядов, прикрыть белым одеялом выжженные пожарами черные плеши. Но понемногу скалы на Хорсене и окрестных островах обзавелись сахарными головками. Менялся на глазах шхерный пейзаж. Зима белой кистью клала мазки на местные граниты, а вода сделалась темно-серой, почти черной; она дымилась, отдавая захолодавшему небу последнее тепло.
Меня в те дни опять донимали чирьи, я еле ворочал шеей. Побаливало в груди. Но настроение было радостное: скоро домой, на Большую землю, в Питер! Наши доморощенные стратеги — Безверхов, Т. Т. да и мы с Сашкой — сходились на том, что всех гангутцев непременно сведут в одно соединение и сразу после формирования двинут на самый ответственный участок Ленфронта. Прорывать эту… как ее… блокаду!
Радостное было настроение, нетерпеливое. Но и тревожное.
Ничегошеньки-то мы не знали о том, что ожидало впереди.
В ночь на второе декабря нас, десантный отряд, сняли с островов. Между пирсом на Хорсене и южной стенкой гавани Ганге всю ночь рокотали моторы. Мы уходили из своих обжитых капониров, с гранитных скал, которые обогрели своими телами.
На островах остались лишь небольшие группы прикрытия, на Хорсене — взвод Щербинина.
Мы не были обременены имуществом, ничего мы не имели, кроме мыльницы, котелка и родной ложки — ближайшей подруги бойца. Но вещмешки за спиной были увесисты от патронов и сухого пайка на несколько суток — хлеба и консервов. Мы увозили все, что можно и нужно было вывезти, — патронные