На другой день вечером я зашел к нему, сел рядом, спросил: «Ну, как ты?» Алеша смотрел на меня из-под белых бинтов, намотанных на голову, немигающими глазами и молчал.
— Ты что, не узнаешь? — спросил я. — Или, может, не слышишь?
Оказалось, он и узнал, и слышит. Но, как видно, был напуган и прислушивался к себе, к новым ощущениям. С трудом я разговорил его немного.
— Ты сам откуда, Аллахверды? — назвал я его настоящим именем. — Из Баку?
Он цокнул языком:
— Кировабад знаешь?
— Это бывшая Ганджа, что ли?
— Гэ! — издал он гортанный звук. — Ганджинский район, поселка Анненфельд.
— Анненфельд? — удивился я. — Откуда немецкое название?
— Немцы много жили. Колонисты. Давно жили. Больше сто лет. Теперь, папа пишет, увезли. Другой место живут.
— Понятно. У тебя, наверно, семья большая? Братья, сестры?
— Гэ! Братья, сестры много. Жена есть.
— Жена? — Я подумал, что ослышался. — У тебя есть жена?
— Почему нет? Жена есть, дочка есть. Айгюн зовут.
— Постой, Алеша… Аллахверды… Ведь тебе, наверное, как мне, еще двадцати нет… Мы же в один год призывались…
— Гэ, двадцать лет май будет. Моя жена Гюльназ семнадцать лет.
— Понятно. — Я озадаченно покачал головой, вспомнив, что, верно, на востоке рано женятся. — Так ты семейный человек.
Еще я уразумел, что Аллахверды, как и его папа, работал на больших виноградных плантациях, помогал отцу чистить какие-то кягризы (колодцы, что ли), поливал виноградники бордосской жидкостью от грибка с мудреным названием.
— Нам вино нельзя. — Аллахверды-Алеша разговорился все-таки. — Мы из виноградный сок дошаб делали. Урчал варили.
— Урчал?
— Гэ! У вас называется… варенье! Вино не делали. Коран вино не разрешал…
Я придумал: Аллахверды варил урчал и животом всю ночь урчал… И усмехнулся при мысли о том, как заразительна манера Сашки Игнатьева… Впрочем, я и до Сашки рифмовал иногда…
— Нам нельзя вино, — повторил он. — Вино немцы делали. Большой каператив «Конкордия». Коньяк «Конкордия» делали… Меня военкомат призвал, спросил: какой род войска хочешь? Я говорил: виноградный!
Ахмедов открыл большой рот и залился таким жизнерадостным смехом, что я подивился резкому перепаду его настроений. Что-то в нем было от лопоухого ребенка. А ведь он, гм, отец семейства…
— Ладно, — сказал я. — Пойду, Аллахверды. Поправляйся. Кому в команде привет передать?
— Радченко передай! Вся команда передай.
— И Саломыкову? — Я подмигнул ему.
— Саломык не надо! — вскричал он, гневно сдвинув черные брови. — У-у, шайтан! Филаксёр!
— Филаксёр? Это что такое?
Из его объяснений я догадался, что речь идет о жучке, виноградном вредителе. (Много лет спустя в каком-то журнале я наткнулся на слово «филлоксера», это оказалась тля, страшный бич виноградной лозы.)
— Боря! — Он поманил меня согнутым пальцем; я наклонился к нему. — Боря, — зашептал он горячим шепотом, — я тебе хотел сказать. Один раз я гальюн был, Саломык тоже был, меня не видел, а я слышал, он Склянину говорил. Про тебя говорил! Он так говорил: «Я этот студенишка еще покажу». Понимал, Боря?
— А что он хочет мне показать?
Алеша опять раскрыл рот и заржал. Высунул из-под одеял узкую руку и протянул мне. Я легонько ударил пальцами по его ладони.
Техник-лейтенант Малыхин брился перед зеркальцем, прислоненным к гильзе-пепельнице, когда я заявился с просьбой об увольнительной записке.
— Чего ты все ходишь куда-то, Земсков? — недовольно спросил он. — Чего тебе надо?
Он скреб опасной бритвой верхнюю губу, держа себя за вздернутый самолюбивый нос.
— Ничего не надо, — сказал я и невольно потрогал свой плохо выбритый подбородок. Лезвие моей безопасной бритвы давно затупилось, каждое бритье было мукой. — Хочу навестить друзей в лыжном батальоне.
— Друзей надо у себя в команде иметь, — наставительно сказал Малыхин. — А не на стороне.
— В уставе нет такого пункта, чтоб непременно в своей команде.
В его взгляде, брошенном поверх руки, державшей нос, совсем не было отеческой любви к подчиненному, свойственной нашим командирам.
— Язык придерживайте, Земсков, — проворчал он, хмыкнув. И добавил, скребя щеку: — Сперва устав выполнять научитесь, а потом… это самое… рассуждайте.
Увольнительную он нехотя, но выписал.
Я выскочил из подъезда в тупик между корпусом СНиС и стеной, за которой торчали мачты кораблей, стоявших в доке Петра Великого. Тут был небольшой сад — десятка три каштанов и лип по колено в снегу. Стояла неприбранная, заваленная хламом беседка. Протоптанная в снегу тропинка вела к шкафчикам метеорологов.
А вот и они сами, ветродуи, — вышли из соседнего подъезда, где помещалась метеостанция. Сейчас начнут запускать свои воздушные шарики. Я уже раза два видел их — пожилую тетку с немигающими черными глазами, будто нарочно созданными для того, чтобы следить за улетающим шариком, и девчонку с бледным остреньким лицом, на котором застыло выражение безнадежности. Обе были замотаны поверх пальто в огромные темные платки.
— Привет, ветродуи, — сказал я, проходя мимо. Девчонка зыркнула замерзшими глазами, а старшая неприветливо сказала:
— Проваливай, столболаз.
— Я по столбам не лазаю, тетенька. Я лед рублю на заливе.
— Тоже мне рубака.
— Точно, — сказал я. — Рубака-парень.
Девчонка хихикнула, а я пошел своей дорогой, вдруг с удивлением подумав, что еще год назад ни за что бы не решился вот так запросто заговорить с незнакомыми женщинами.
Прежде чем выйти на Июльскую, я внимательно осмотрелся. Комендантских патрулей не было видно. Человек двадцать краснофлотцев топали не слишком ровным строем по направлению к площади Мартынова. Я зашагал туда же и уже ступил на мостик через Обводный канал, когда увидел патруль, идущий навстречу со стороны улицы Карла Маркса. Бежать! Я бы, конечно, успел добежать до СНиСа и укрыться. Но мне была знакома комендантская повадка: патруль не торопился бы уйти с Июльской, понимая, что беглец через некоторое время непременно высунется снова, — тут-то его, сердечного, и сцапают. А время терять было никак нельзя. Я ведь шел не просто так, друзей навестить, а — с серьезным делом к капитану.
Еще не додумав эти мысли, вихрем пронесшиеся в голове, я обнаружил, что втерся в строй, бредущий по мостику, и придал лицу подобающее — сонно-равнодушное — выражение. Так и прошел мимо патрульного командира, который, заметив мое исчезновение, остановился и пристально разглядывал строй. Давай, давай, мысленно отнесся я к нему, пяль зенки, родимый. Хрен поймаешь.
Да что за напасть такая? — еще подумал я. Идешь трезвый, с увольнительной в кармане — а все равно сцапают, придерутся…
Перейдя площадь Мартынова, я отделился от строя, как столболаз от столба, бегом пересек Ленинскую и понесся по скользкой тропинке меж сугробов, заваливших коротенькую улочку Сургина. На