— Говорил — не надо ему сыпать, — сказал рассудительный Копьёв, и впрямь длинный как копье. — А теперь, конешное дело, он тебя убьет, Саломыков. И правильно сделает. Нельзя человеку глотку перцем засыпать.

— Точно, — поддакнул Склянин и с шумом отпил из кружки, из которой валил пар. — Нельзя. А теперь — всё. Вася.

Саломыков обалдело переводил взгляд с одного на другого.

— Вы что? — вытолкнул хрипло из горла. — Что это такое говорите? Чего он правильно сделает? Шуточки, да, Копьёв?

— Какие шуточки? — Копьёв хладнокровно допивал кипяток, экономно откусывал от своего ломтя. — Пешня в кубрике у нас стоит в углу. Пешней и даст тебе по клотику.

— Тебя по башке пешней! — срывающимся голосом заорал Саломыков. — Всех вас…

На его ожесточенную матерщину оборачивались снисовцы, завтракавшие за другими столами.

— Эй, кабельщики, что за шум у вас? — выглянул из старшинской кают-компании мичман Жолобов. — Что еще стряслось?

— Ничего, Иван Анкиндиныч, вы кушайте спокойно, — сказал Радченко. — Мы сами разберемся. — Он посмотрел на Саломыкова. — Так ты Ахмедову перцу насыпал? А если б тебе так?

— Ну и что? Пошутить нельзя? — Он крутил солонку на столе, просыпая соль на клеенку. — Убивать за шутку?

— От твоей сволочной шутки человек чуть не задохнулся, — сказал я.

— А ты помалкивай! — огрызнулся Саломыков. — Если ты в унерситете учился, значит, бить людей можно? Сволочить?

— Я людей не бью. А вот ты оскорбляешь человека. Национальность задеваешь.

— Кто кого задевает?! Он меня убить грозился! А тут еще пешней…

— Тихо! — потребовал Радченко. — Прекрати орать. Такого наказания у нас нету — пешней. А за то, что издеваешься, Саломыков, над нацменом, ты извиниться должен. Так или нет? — оглядел он притихшую подводно-кабельную команду.

Ахмедов с жадностью пил остывший кипяток, шумно чавкал. Он поднял черноволосую голову и воззрился на Радченко.

— Так, — сказал я. — Это правильно будет.

— Так, — сказал Копьёв. И добавил с усмешкой: — Раз пешней нельзя.

— Точно, — сказал Склянин. — Нельзя. Извиняйся, Мишка.

— Еще чего! — Саломыков вскочил, с грохотом отшвырнув стул. — Придумали тоже! Пусть он извиняется! А меня не заставите!

Опрометью кинулся из столовой, размахивая руками.

* * *

Так я и не выбрался зимой в Ленинград. Весна взломала лед, уплыла, растаяла пешая ледовая дорога из Кронштадта на Лисий Нос, теперь сообщение стало морское, — но все равно попасть в Питер можно было только по командировке, по военной надобности. Мое стремление повидаться с мамой, как-то помочь ей, хоть пару сухарей привезти — никак не соотносилось с военной надобностью.

И вот в конце апреля — письмо от Светки Шамрай…

Оно было написано на листке, вырванном из старой школьной тетрадки. Торопливый карандаш вдавил в бумагу страшные строки:

«…не ответила, тогда я вошла, дверь была не заперта, в большой комнате ужасно холодно и темно, окна после бомбежки были зашиты. В мал. комнате тоже темно, печка стояла остывшая, я споткнулась о доски. Это от разломанного комода. Я пр. раз, когда домой приходила, помогла Нине Михайловне разломать комод, он был оч. крепкий. Нина Мих. лежала на диване. На ней навалено пальто, др. одежда. Я позвала, она не ответила. Смотрю, она уже холодная, только глаза открытые. Я ей глаза закрыла…»

Ты меня прости, мама. Прости, что не приехал. Прости, что не я закрыл тебе глаза… У тебя, знаю, была одна надежда, что я вернусь с Ханко и приду повидаться с тобой… Прости!

А Светкин карандаш бежал дальше:

«А я была не одна. Когда домой шла, на углу Майорова наткнулась на труп женщины в котик, шубе, а рядом девочка 3 годика. Девочка плакала, я ее домой привела, а тут Нина Мих. Девочка посмотрела и говорит: это не моя мама, я к маме хочу. И опять плакать. Я ей дала кусочек сахару, кот. для Нины Мих. принесла. Нина Мих. последнее время ослабла. Зиму держалась, твоими письмами, Боря, держалась, говорила, ничего, дождаться бы только. А как весна, так она сильно сдала. Ходила трудно. Конечно, дистрофия, что поделаешь. Хорошо еще, Лабрадорыч иногда что-то приносил ей покушать. Он теперь в воен. газете, дома бывает редко, но иногда приходил. Боря, ты не представляешь, как мы зиму прожили. Я как тень, сама не знаю, как еще жива. Конечно, у нас в МПВО девчата хор. подобрались, помогаем др. др. Когда от мамы Павлика Катковского узнала, что он погиб в октябре в ополчении, я жить не хотела. Но девчонки не дали мне умереть…»

Павлик! Ну да, мама мне как-то написала, еще мы были на Гангуте, что Павлик по зрению не годился для армии, но настоял, ушел в ополчение. Господи, Павлик… милый ты мой очкарик… Книжки читали, Буссенара, Беляева, Жаколио… капитана Мариэтта… приемник мастерили… Проклятая война!

А Светка писала:

«Лабрадорыч оч. помог с похоронами, приехал на машине с 2 бойцами. Гроб я выхлопотала, ты не беспокойся. Не просто так в землю опустили, а в гробу. На Волковом кладбище. Я поплакала немножко, вспомнила, как хорошо мы до войны жили. И Коля был жив, и твой папа. А теперь в квартире пусто. Как в пещере. Лена была неск. дней со мной, а сегодня отвела ее в детдом на Глинскую, там для осиротевших детей. В январе я уже туда одного хлопчика 7 лет привела, кот. из горящего дома на Лиговке вынесла. Он живой, увидел меня, разулыбился, узнал. А Лена, как мне уходить, вдруг мне на шею и в 2 ручья. Не уходи, не уходи, кричит, не пускает. Вот какие дела…»

Я сел, коротко написал Светке, поблагодарил ее за то, что она похоронила мою маму.

Такие, значит, дела. Я Кольку похоронил, а Светка — мою маму. Все странным образом переплетено в жизни… в жизни и смерти…

* * *

На майские праздники, второго числа, к нам вдруг нагрянули гости — Ушкало и Ваня Шунтиков. Работ и занятий сегодня не было, и я собрался было в снисовскую библиотеку, книжки поменять, как вдруг в кубрик влетел Т.Т., а за ним вошли Ушкало и Шунтиков.

Василий Ушкало, в бушлате с тремя узенькими нашивками главного старшины, был непривычно худ, серая кожа на его лице туго обтягивала хрящи и кости. Но в зеленоватых глазах уже не было больничной мути, они снова посверкивали решительным командирским огоньком.

— Вот ты где угнездился, Земсков, — сказал он, стиснув мне руку (и я обрадовался крепости его руки. Ожил наш грозный командир!). — А мы с Иваном решили своих ребят проведать.

— Это здорово, главный, — сказал я. — Прямо сюрприз. Привет, Иоганн Себастьян!

Иван Севастьянович Шунтиков был весь начищенный, надраенный, пуговицы и ботинки блестели, хоть сейчас вывешивай его на стенку кубрика как наглядное пособие: так должен выглядеть уважающий себя краснофлотец… виноват, старший краснофлотец. В его раскосых степных глазах улыбочка плескалась, как рябь на воде под ветром.

Я от души обнял его, но он отстранился: нежностей не любил. Сказал, прищурясь:

— А ты чего, Борис, окривел, что ли?

У меня на левой щеке созревал флюс (все цинга проклятая, ломившая тело и сокрушавшая зубы), но — не хотелось жаловаться.

— Это меня от радости перекосило, — сказал я. — Садитесь, братцы.

Садиться, правда, было некуда, за столом сидели наши кабельщики, пушечными ударами забивали «козла», но гости и не собирались рассиживаться в кубрике. Шунтиков многозначительно похлопал по своему противогазу, а Т.Т. скороговоркой прошептал мне, что надо где-то пристроиться, уединиться. И я направился к Феде Радченко. Он писал письмо — одно из бесчисленных своих безответных писем в город Изюм, где у него проживала молодая жена с годовалым сыном. Я объяснил, в чем дело, и попросил открыть нам мастерскую. И, конечно, принять участие в пиршестве. Радченко посмотрел на меня непроницаемыми,

Вы читаете Мир тесен
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату