как блокадная ночь, глазами.

— Не положено, Земсков.

Я уж, кивнув, хотел отойти, но тут он продолжил:

— Но ради праздника — ладно. Идите туда, я приду.

И вот мы в мастерской — узенькой выгородке аккумуляторного сарая. Поеживаюсь от промозглого холода. Ничего, скоро согреемся. Там, где наш Иоганн Себастьян, не замерзнешь, не продрогнешь. Вот он берет большую миску, которая нашлась у хозяйственного Радченко, и тщательно вытирает ее ветошью. Затем извлекает из противогазной сумки свою волшебную литровую флягу и выливает ее содержимое в миску. По мастерской распространяется отчетливый запах бензина. Фу-ты, думаю, неужели будем пить бензин?

Но все оказывается иначе. Жизнь, как известно, изобилует неожиданностями. И я с интересом наблюдаю за осмысленными действиями Шунтикова. Он чиркает крупной самодельной зажигалкой, и жидкость в миске вспыхивает. Она горит адским голубым огнем. Бензиновый дух резко усиливается. Чего только не нанюхаешься на службе. Иоганн Себастьян сторожко нагибается над пуншем или как еще назвать эту штуку. А Ушкало, усмехаясь, поясняет нам с Т.Т. — дескать, кому-то из интендантов пришло в голову смешивать технический спирт с бензином, чтобы он, спирт, шел, как положено, только для наружного, а не для внутреннего употребления. Но еще из школьного курса физики известно, что всякое действие рождает противодействие. Опять же подсказала школьная премудрость про удельный вес, а именно, что бензин легче спирта. Он, стало быть, всплывает, тут и жги его, выжигай, он-то и горит, родимый, голубым огнем. Вся закавыка — в моменте, когда бензин выгорел и занимается спирт. Этого ни в коем случае допустить нельзя! Ответственный момент надо поймать. По вдумчивому лицу Шунтикова видно, что он исполнен решимости.

— Знаете, как эту смесь прозвали? — посмеивается Ушкало. — Бензоконьяк. — Он кидает взгляд на миску, лицо его серьезнеет. — Эй, Иван, у тебя спирт начинает гореть.

— Нет, — говорит Иоганн Себастьян.

Он стоит, наш алхимик, жрец огненного действа, с бушлатом в руках, распяленным над адской чашей. Он наготове.

— Как же нет, ну как же нет? — подступает к нему Ушкало. — Смотри, цвет стал другой. Выгорит спирт!

— Я ему выгорю… — бормочет Шунтиков. — Я ему выгорю…

Улучив единственно правильный момент, он точным движением набрасывает на горящую миску бушлат. Все! Огонь, лишенный доступа кислорода, гаснет. В ожидании, пока бензоконьяк остынет, мы оживленно переговариваемся. По-моему, бензиновый дух стал еще крепче, но я помалкиваю о своих никому не нужных и, прямо скажем, несвоевременных ощущениях.

Ушкало рассказывает про лыжный батальон, в котором он командует бывшим щербининским взводом (а Щербинин, разжалованный в рядовые, где-то на Южном берегу, в штрафной роте, вестей от него пока никаких). Лыжный батальон недавно ходил по льду отбирать у финнов остров Большой Тютерс, но не отобрал, понес потери и — через остров Лавенсари, через Рамбов (так для простоты называют Ораниенбаум) возвратился в Краков, то есть Кронштадт. Теперь, говорил Ушкало, формируется новая бригада морской пехоты, вот мы, остатки батальона, и вливаемся туда. А капитан вызван в Питер, в штаб флота, похоже, пойдет на большую должность обратно в артиллерию.

Тут и бензоконьяк поостыл до правильной температуры. Кружка у Радченко одна, да и вполне достаточно. Не из миски же пить.

Иоганн Себастьян — человек воспитанный, приличия знает все, как есть. Он берет миску двумя руками; оттопырив корявые мизинцы, наливает зелье в кружку и подносит прежде всего хозяину — старшине первой статьи Радченко, хотя тут есть люди чином постарше. Только наш Федор Васильич поднес кружку к фиолетовым (от холода) устам, как вдруг — стук в дверь. Радченко жестом велел накрыть пиршественную чашу и отворил дверь. Вошел Виктор Плоский, длиннорукий, сутуловатый, с зорким, быстро схватывающим взглядом. Сказал, шевеля усами:

— Привет честной компании.

— Не бойтесь, — сказал Радченко. — Це свий.

— Никто и не боится, — проворчал Шунтиков. Но было видно, что он недоволен появлением еще одного, так сказать, человеко-горла.

Виктор чинно поздоровался со всеми за руку и обратился к Радченко с приветливой улыбкой:

— Что, Федюнчик, от меня захотел спрятаться?

— От тебя спрячешься, — говорю, поглаживая созревающий флюс. — Всюду найдешь.

— Как же не найти, — объясняет Виктор с подкупающей искренностью, — если бензином несет на весь Краков.

Ушкало говорит веско:

— Разопьем давайте. Кончай разговоры, братцы.

Но разговоры только начинаются. Бензоконьяк идет хорошо, кружка переходит от одного к другому, я тоже хлебнул, не дыша носом, чтоб не шибануло бензином. Он, конечно, весь выгорел, в этом я, зная искусство Шунтикова, не сомневаюсь, но дух… ладно, не будем об этом. Главное — что обратно не пошло. А кишки прогрело здорово.

На Василия Трофимовича Ушкало бензоконьяк действует, я бы сказал, размягчающе, если б такое состояние было хоть в малой степени свойственно этому человеку, вырубленному из каленого железа. Он сидит, уперев локоть в верстак, а квадратный подбородок — в кулак, и, прикрыв веки, вспоминает, как я понял, свой Красный Бор — поселок на высоком камском берегу… а лес вокруг — у-у, дремучий, с лешаками… Шунтиков, к которому он обращается, щурит скифские глазки. И говорит вовсе не в лад:

— А что, Трофимыч, вас, морскую пехоту, слыхать, в сухопутное переоденут?

А Ушкало, пустив этот гнусный вопрос мимо ушей, продолжает гудеть про «Харбин» — это пароход так назывался, на котором он матросом по Каме плавал… по Ику, по Ижу… Я подумал было, что Василий Трофимыч икает от сильного действия напитка, — нет, это, оказывается, камские притоки: Ик, Иж, Зай… а перекаты на них — у-у… Зинку взял однажды в рейс, это когда ее добрые люди привезли от раскулаченных родителей, которых далеко услали, — Зинку девятилетнюю привезли, у тетки родной, у моей, значит, матери, оставили жить, — взял ее, дуреху, в рейс, а она плачет с испугу, воды боится…

— Так ты речник? — спрашивает Виктор Плоский с некоторым оттенком превосходства соленой воды над пресной.

Не слышит Ушкало. Вспоминает, как в сороковом году, в августе месяце, приехал с Балтики в отпуск, в Красный Бор этот самый, а Зинке восемнадцать стукнуло, сама тоненькая, лапочка, а в глазах все тот же, с детства, испуг. Ничего ему не надо было, лишь бы этот испуг в ее глазах погасить.

— А чего она боялась? — спрашивает Т. Т.

К ушкаловскому басу теперь не только я — вся мастерская прислушивается.

— В Краков ее увез, а потом на Ханко… Вот ты знаешь, Иван, какая жизнь была на Ханко до войны. Хорошо мы на бэ-тэ-ка жили.

— Точно, — кивает Иоганн Себастьян. — Хорошо жили.

— Комнатка у нас была в чистом, понимаешь, домике. Занавесочки она повесила такие, в цветах. Скатерть сама вышила. Я со службы приду, а она сидит шьет. Ребенок, говорит, у нас будет. Повеселела. Песни стала петь… Запела вдруг, понимаешь…

Тут умолк Василий Трофимыч. Опустил голову, задумался.

— А где она? — спросил Радченко.

Он ждал ответа, ему — я вдруг почувствовал — хотелось услышать что-то хорошее, благополучное, в чем содержалась бы надежда и для него. Но Ушкало, похоже, не услыхал вопроса. Я вполголоса рассказал Радченко ту историю — ну, вы помните, про женщину с ребенком на тонущем судне.

— Так это у нас на «Турксибе» было, — сказал Виктор Плоский.

— Что у вас было? — Ушкало поднял на него тяжелый взгляд.

— Женщина с ребенком. Нам «юнкерс» на кормушку положил бомбу, пароход стал тонуть. Я из радиорубки выскочил, гляжу, из лоцманской каюты выбежала женщина, ребенок у ней на руках в желтом одеяльце…

Вы читаете Мир тесен
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату