— На ключе?
— Разве не говорил тебе? Плоский учит меня радиоделу. Т.Т. поморщил нос. Почему-то они — Виктор Плоский и Т.Т. — невзлюбили друг друга с первого взгляда. «Подумаешь, великий мореплаватель, — говорил Т.Т. о Викторе. — Я уверен, что не был он ни в каких Сингапурах. Просто самовлюбленный трепач». А Плоский обозвал моего друга «гусеничным трактором». Я спросил: почему? «Он ведь из Харькова, — сказал Виктор. — А там, к твоему сведению, трактора делают. А гусеничный… ну, потому, наверно, что колесами так много не раздавишь, как гусеницами». — «Непонятно», — сказал я, но он не стал больше пояснять.
Неприятная была у Виктора манера — пренебрежительно отзываться о людях. Мне он придумал кличку «Трюфлик», а когда я спросил, что это такое, буркнул: «Первый слог от слова «трюфели», а второй — от «зяблика». «Почему зяблик?» — спросил я. «А почему трюфели?» — передразнил он и засмеялся давящимся смехом.
Но выучить меня на радиста Плоский неожиданно согласился, хотя и считал это моей блажью. «У тебя в руках могучая профессия, — посмеивался он, — кабели со дна морского подымать. Зачем тебе радио? В эфире кабелей нет, заскучаешь ты». Приходилось терпеливо сносить подначку. В конце концов Виктор не был обязан, вместо того чтобы идти отдыхать, оставаться после вахты на передающем центре и натаскивать меня. Он обучал меня устройству рации, тренировал на ключе, задавал уроки по «Учебнику радиста». Мне нравилась строгая тишина передающего центра, словно прошитая длинной однообразной строчкой морзянки. Негромко, но внятно стучали ключи. Сидя в укромном уголке, я тренировался в приеме на слух: вслушивался в работу одного из радистов, набрасывая на бланке группы цифр, но вскоре сбивался. Это было самое трудное. Азбуку Морзе я выучил легко, работа ключом тоже давалась неплохо, а вот с приемом на слух дело шло хуже.
Виктор Плоский, сидя рядом за учебным столом, смотрел, как я судорожно пытался поспеть за работой оператора. Шевеля усами, он отпускал на мой счет обидные шуточки. Сравнивал меня то с чистильщиком сапог, то с каким-то писарем по фамилии Соватько. «Не надо напрягаться, — учил он. — Не выпучивай глаза, как фокстерьер при ловле блох. Расслабься, не стискивай карандаш. Смотри-ка. — Легко и как бы небрежно он принялся писать группы цифр на моем бланке. — Слух и рука должны работать одновременно. Или ты на ухо туг?» Я расслаблялся. Я пытался подражать его непринужденной повадке. И — сбивался опять. «Ну ничего, — говорил Плоский. — Писарь Соватько, который в слове «еще» делал четыре ошибки, в конце концов женился на интеллигентной вдове водителя катафалка. Может, и у тебя когда- нибудь что-то получится». Я молча глотал насмешки. Снова и снова с упрямством одержимого тренировал руку и слух.
Виктор раскрывал мятую книжечку — учебник-разговорник эстонского языка — и погружался в нее. Для чего ему эстонский? Он был человек со странностями. Я спросил: «А какие четыре ошибки делал Соватько в слове «еще»?» — «Он писал: «исчо», — ответил мой учитель.
Но самое поразительное в Викторе Плоском открылось случайно, когда однажды при нем зашла речь об Андрее Безверхове… Впрочем, я забегаю вперед.
Я оставил Т.Т. замерзать в ленкомнате наедине с Гегелем и поспешил на передающий центр. Спускаясь по лестнице, я вдруг почувствовал, что сейчас упаду. В глазах странно замелькало. Облупленные зеленые стены подъезда двинулись, закружились вокруг меня. Я ухватился за перила и постоял несколько минут. Вот что получается, если пытаешься на голодный желудок представить себе абсолютный дух. Эта мысль помогла мне справиться с внезапной дурнотой.
Я шел вдоль каменного сарая аккумуляторной. Серая быстрая тень метнулась под ноги, к стене, и тут промчался мимо Маковкин из нашей команды и еще один парень, губастый, взволнованный сигнальщик, — они гнались за крупной крысой, швыряли камнями, гикали.
— Ребята, вы что? — крикнул я с омерзением. — Эй, Маковкин! Брось!
Но они скрылись за углом сарая, охваченные азартом погони.
В апреле сошли снега, завалившие Кронштадт. Казалась нескончаемой эта зима — но вот она кончилась. Весна брала свое. В посветлевшем небе, часто наполненном ревом бомбардировщиков и раскатами весенних гроз, неуверенно бродило молодое солнце.
А мне было худо. Ломило ноги, ломило поясницу. По утрам кровоточили десны, и я все боялся, что с розовой слюной выплюну зубы. Никогда прежде я не испытывал зубной боли, а тут — разболелись, расшатались, житья не давали. Пришлось идти к врачу. Два зуба мне удалили, потом еще один с другой стороны, но десны продолжали болеть, сочились кровью, если нажать пальцем, — это, знаете ли, была цинга.
Цингой в моем книжном представлении болели полярные путешественники, застревавшие во льдах. А тут — вот она. Во льдах, но не полярных. Не я один был цинготный, полкоманды у нас маялось, особенно Алеша Ахмедов. Он еле волочил ноги, а тут еще Саломыков сыграл с ним злую шутку.
Нам стали выдавать витамин С. Это был красный порошок, будто толченый кирпич, каждому полагался на завтрак пакетик с горсточкой витамина, такая, знаете, облатка, в какие обычно заворачивают порошки аспирина и прочих лекарств. Разворачивай и высыпай на язык, вкус сладко-кисловатый, довольно приятный. Я очень верил в витамин С. Что-то в нем было научное, черт побери, а в науку я верил. Ни во что я так не верил, как в науку.
И вот приходим мы как-то утром в столовую. Мы со Скляниным были бачковые, получили на всю команду хлеб, сахар и витамин этот самый, разложили, раздали и пошли за чаем. Тем временем приплелся Алеша Ахмедов. Он всегда приходил последним, у него суставы хрустели при каждом шаге, и он тихонько подвывал: «Ай алла… ай алла…» Мы со Скляниным как раз притащили тяжелые чайники, когда Алеша плюхнулся на стул. Он развернул пакетик, доверчиво высыпал порошок в свои широко распахнутые ворота… В следующий миг он вскочил и стал издавать дикие лающие звуки, задыхаясь, безумно выкатив глаза. Выкашливал, извергал со слюной красные брызги. Склянин заколотил кулаком по его узкой спине, Алеша отбросил его руку и пошел прочь, страшно кашляя и стеная. Я понял: ему в облатку кто-то завернул щепотку красного перца, который по виду не отличишь от витамина С. Кто насыпал? Ну, тут никаких сомнений — достаточно взглянуть на ухмыляющуюся физиономию Саломыкова.
— Зачем ты сыпанул ему перцу? — сказал я.
— Никто не сыпал, — буркнул он и потянулся за чайником. — Эх, кипяточком кишки прогреть!
— Он мог задохнуться до смерти.
Голос у меня дрожал от сдерживаемой ярости. Знаете, на кого был похож этот красавчик с наглыми голубыми глазами? На Дантеса! Положим, я преувеличиваю…
— Чего пристал?! — Саломыков просверлил меня ненавидящим взглядом. — Вон твой дружок! — мотнул он головой на Ахмедова, бледного, осунувшегося, вернувшегося к столу. — Не помер! А ты смотри, Земсков! Будешь опять лезть — получишь по рогам!
Тут Радченко пришел, сел за стол, высыпал себе на язык порошок витамина.
— Чего у вас? — спросил, быстрым взглядом черных глаз обведя наши мрачные лица. — Ну? Чего случилось?
— А ничего, старшина. — Саломыков наклонил пузатый чайник над его кружкой. — Кипяточку вам. Кишки погреть. Сегодня кипяточек сла-адкий! — Он дурашливо зажмурился. — Как какава.
— Саломык, — сказал вдруг Алеша, с трудом шевеля воспаленным языком. — Ты не человек. Ты шайтан, капей оглы.
— Сам шайтан! Ишь обзывается, чертов Мамай! Слыхал, старшина?
— Я тебя убью, — сказал Алеша, осторожно глотая кипяток. Его узкое лицо передернулось словно от судороги. — Убью, — повторил он громче.
— Слыхали?! — заорал Саломыков. — Слыхали, как угрожает? Я тебя, мозгляк, за такие слова надвое перешибу! Да я тебя…
— А ну тихо! — потребовал Радченко. — Сказились, чи шо? Замолчи, Саломыков. А ты, Ахмедов, чего распустил? Угрозы тут разводишь?
— То этот ударяет, студент долбаный, — дернул Саломыков подбородком в мою сторону, — то опять татарин грозится…
— Убью, — сказал Алеша, не сводя горячего карего взора с Саломыкова. — Пускай потом сам себе стреляю, но тебя убью.