коричневой дверью, на которой помнил каждое облезшее пятно. Господи, вот я дома…
Но дверь не отворилась, никто не ответил на стук. Мой дом был пуст и безжизнен. Я опоздал.
Постучал в соседнюю квартиру. Долго гремели засовы, потом дверь приоткрылась на длину цепочки, на меня глянула тощая старая женщина, спросила чего надо. Не сразу я узнал в ней Клавдию Семеновну, бывшую домовую активистку. И она не сразу меня узнала, а когда узнала, разохалась, расплакалась, пожелала напоить меня чаем — но я торопился. Она сказала, что Света дома почти не бывает, и Либердорф тоже, но если они появятся, то она, Клавдия Семеновна, скажет им, что я приходил. Я попросил передать им, что буду звонить по телефону рано утром и вечером от семи до восьми еще несколько дней. «Обязательно, Боря, обязательно, — сказала она. И добавила со слабой улыбкой: — Ты стал совсем взрослый мужчина. Как ужасно, что мама не дождалась тебя…»
Я торопился. Мне надо было попасть в госпиталь на проспекте Газа. Примерно я себе представлял, где он находится, — у Калинкина моста, на той стороне Фонтанки. Темными улицами я вышел на Садовую и припустил; на площади Тургенева вскочил в попутный трамвай, проехал несколько кварталов. Вот Калинкин мост — четыре башенки, да, точно, я узнал его. Расспросив прохожих, вышел к бывшему Петровскому госпиталю. У входа было выбито на граните: «Входя не отчаивайся». Хорошо сказано! По правде, я побаивался услышать страшное, непоправимое. Но старинная сентенция вселили надежду. И, представьте, она оправдалась: мне сообщили в регистратуре, что краснофлотец Ахмедов жив. Поступил с тяжелым черепным ранением. Сделана трепанация. Один глаз не видит и вряд ли будет видеть. Вообще уверенности, что Ахмедов выживет, пока нет.
— Выживет, — сказал я. — У вас не найдется карандаш и листок бумаги?
Я быстро написал: «Алеша! Мы, вся команда, желаем тебе побыстрее поправиться и вернуться к нам. Ты обязательно должен выздороветь. Мы тебя ждем. С кронштадтским приветом — Борис Земсков».
— Передайте, пожалуйста, Ахмедову, — сказал я медсестре. — Он обязательно выживет.
Я пошел к двери. Над ней было выбито продолжение сентенции: «Выходя не радуйся».
От колодца к колодцу мы прогнали пеньковый трос, за которым полз кабель, по Большому проспекту до 8-й линии и вдоль нее вышли наконец к Неве возле моста лейтенанта Шмидта. Тут была долгая и трудная возня с распределительным шкафом.
Когда мы перебрались на противоположный берег, я увидел на набережной Красного Флота пузатую автоцистерну, такую же, как та, в гавани. И тут были две девушки в полушубках и краснофлотских шапках, они сидели в кабине; сквозь ветровое стекло я издали увидел узкое белое лицо, показавшееся знакомым, но не обратил особого внимания, потому что тут мы тоже ставили распредшкаф. Это, доложу я вам, морока! Уже стало смеркаться, когда мы закончили многочисленные пайки в шкафу и двинулись по набережной в сторону Адмиралтейства. Грузный, накрытый масксетью, стоял у парапета Невы крейсер.
Мы приблизились к автоцистерне, я снова заглянул в кабину. Девушки что-то ели, переговаривались, засмеялись, и, когда строгое узкое лицо словно взорвалось от смеха, я узнал Марину. Вот так же бурно она заливалась, когда я принес злополучную шоколадку.
Я подошел и открыл дверцу с ее стороны. Марина сказала, вскинув на меня быстрый взгляд:
— В чем дело?
Глаза я тоже узнал. Они были синие с уклоном в серебряное. Вот только раньше она их не щурила.
— Привет, Марина, — сказал я. — Не узнаешь меня?
Она все щурилась, потом неуверенно произнесла:
— Боря Земсков? — И выпрыгнула из кабины. — Узнала, но с трудом. Ты очень изменился.
— А ты совсем не изменилась. — Я пожал ее маленькую холодную руку. — Толька мне писал, что ты тоже в моряках ходишь.
— Какие мы моряки? — улыбнулась Марина. — Мы дымим.
— Прикрываешь дымзавесой этот крейсер?
— Да. Это «Киров». Я тоже знаю от Толи о тебе. Ты его видел?
Я сказал, что не знаю, где находятся его курсы. Марина объяснила: на Охте, в здании училища имени Энгельса. Я сказал, что, если успею, заскочу к Тольке. Но похоже, что не успею, потому что завтра мы последний день работаем в Питере.
— Гляди-ка, всюду у него бабы, — услыхал я за спиной голос Саломыкова.
Резко обернулся, чтоб кинуть ему: «Заткнись!», но Марина тронула меня за рукав и сказала:
— Не обращай внимания. Я привыкла. Толя мне рассказал, как погиб Коля Шамрай. И как вы с Толей ходили на шлюпке под огнем за лодкой, в которой он лежал… Ужасно жалко Колю.
Я сказал, что Колю похоронили в братской могиле на Хорсене. И что мне передали его фотокарточки и письма, в том числе и ее, Марины, письмо.
— Да? — удивленно взлетели ее тонкие черные брови. — Оно сохранилось у тебя?
— Нет. Письмо было в вещмешке, а вещмешок пришлось бросить, когда наш транспорт подорвался…
— Знаю, — кивнула Марина. — Толя рассказал, как вы тонули по дороге с Ханко. Бедные мальчики, сколько вы пережили…
Я вдруг вспомнил, как тогда, весной далекого сорокового года, она стояла перед нами в Китайском дворце, в зале муз, маленький очаровательный гид, и, помнится, она мне показалась похожей на музу истории Клио, изображенную с трубой в руке… и труба была повторена в рисунке паркета… и никто не знал, что собиралась протрубить серьезная, озабоченная муза истории…
— Марина, — сказал я, — а Толя тебе не говорил, что нас было трое? Ну, когда мы ходили за мотоботом, в котором лежал Шамрай.
— Трое? — Она пожала плечами и сделала движение губками, дескать, нет, не говорил, и какое это имеет значение?
— С нами ходил Ефим Литвак, — сказал я, хотя понимал, что для Марины это пустой звук. — Он был старшим. А когда транспорт подорвался на минах, Литваку не удалось спастись. Нам с Толькой здорово повезло, мы прыгнули на тральщик. Но многим не повезло.
— Да, я знаю об истории со «Сталиным». Что поделаешь, Боря, война. Одним везет, другим нет. А ты, значит, кабельщик?
— Кабельщик, ага. Вообще-то мы чиним подводные кабеля, а тут… Ну, не важно. Лучше расскажи, как ты попала на эту машину, набитую дымом.
— Не дымом, а кислотой. Точнее, смесью соляной и серной кислот. Как попала? Ну как — добровольно, конечно.
— И ты постоянно дежуришь у «Кирова»?
— Раньше у меня был пост в Торговом порту, мы прикрывали «Петропавловск». Потом в гавани. А теперь дымим тут.
— При обстрелах все прячутся в укрытия, а вы, значит, торчите у объектов и ставите дымзавесы?
— Что поделаешь, Боря, — сказала она со слабой улыбкой на губах, словно аккуратно вырезанных хорошим мастером. — Война же. Кто-то же должен ставить завесу. По-моему, тебя зовут.
Я обернулся. Мои ребята шли по набережной к следующему колодцу, за ними тащилась полуторка с лебедкой, а на подножке машины стоял Радченко и звал меня, рукой махал.
— Сейчас! — крикнул я в ответ. — Марина, твоя ведь фамилия Галахова? У тебя случайно нет родственника — капитана второго ранга Галахова?
— Есть. — Засмеялась, и ее напарница, сидевшая в кабине за рулем, крупная круглолицая девица, тоже прыснула. — Это мой отец. Только он не второго, а первого ранга.
— Да? — У меня, наверное, был глуповатый вид. Будто я удивился не тому, что Галахов отец Марины, а тому, что он продвинулся по служебной лестнице. — Понимаешь, Марина, мне нужно у него спросить одну вещь, а как спросишь… он наверху, а я… И потом, я слышал, он тут, в Ленинграде…
— Да, он в штабе флота. Что тебе надо спросить? Я иногда вижусь с отцом.
— Марина, ты вот что у него спроси…
Я быстро рассказал про тот разговор Галахова с командиром ханковской базы на Гогланде, который я