капитана третьего ранга Осипова. Широко шагает комдив. Торопится, как видно, в море.
— По катерам!
Знаете, вот теперь, именно с этой команды начинается моя новая жизнь. Теперь вам, чтобы взглянуть на меня, придется протиснуться, нагнувшись в три погибели (можно и на четвереньках), из командирской рубки в крохотную выгородку. Тут, в радиорубке, я сижу на сиденье-откидушке перед серыми панелями рации, и зеленый глазок настройки подмигивает мне: а ну, братец, покажи, что ты умеешь не только колотить пешней по льду.
А за переборкой ревут прогреваемые моторы, и дюралевое тело катера мелко вибрирует, словно бы от нетерпения, и я вибрирую вместе с ним.
А вот и гость: в радиорубку протискивается, хоть это почти невозможно, дивсвязист Скородумов. Садится на разножку за моей спиной, почти вплотную, я чувствую затылком его дыхание, отдающее табаком и чем-то еще, рыбными консервами в томате, что ли.
Дивизион перебазируется на Лавенсари, и, значит, с нами идет все дивизионное начальство. Комдив — на ТКА-108, катере лейтенанта Крикунова. А на нашем ТКА-93, кроме дивсвязиста (который, конечно, «обеспечивает» молодого радиста, то есть меня), идет замполит капитан-лейтенант Бухтояров. У меня уже была с ним беседа. Замполит, не мигая, смотрел на мою переносицу узкопосаженными глазами и выспрашивал, кто я и почему просился радистом на БТК. Узнав, что я недоучившийся историк, он вдруг заулыбался, открыв длинные желтоватые зубы. Он, оказывается, тоже историк, в отличие от меня доучившийся — окончил пединститут в Казани, преподавал историю в школе, а перед войной был направлен на курсы преподавателей основ марксизма-ленинизма, но не успел их окончить. Ну вот, сошлись два историка на узкой катерной палубе. Замполит сказал, что будет на меня, как на сознательного комсомольца, опираться.
Отошли от стенки в ноль часов одна минута. Тут, знаете, вот какая тонкость. В понедельник уважающий себя моряк в море не выйдет. Выход по возможности оттягивают до полуночи, а одна минута первого — это уже вторник, тут выходи, пожалуйста.
Не стану подробно описывать свой первый поход на торпедном катере. Качки особой не было, да я и переношу качку неплохо. Но — не очень-то приятно признаваться в своей растерянности. Разумеется, я делал все, как учили. Открыл вахту на указанной волне. Приготовился работать на прием. Только на прием! Это я крепко усвоил: на переходе — полное радиомолчание. Даже «квитанций» (ответы на принятые радиограммы) нельзя выдавать. Но не зря бубнил мне Проноза о помехах. Рев моторов беспрерывно отдавался в наушниках хриплыми разрядами. Назойливо бормотала финская станция. Я попытался отстроиться тончайшими поворотами верньера, иногда это удавалось, но тут же я пугался, что ушел с волны, возвращался обратно — черт знает что!
Я жутко нервничал. Что ж, так теперь и будет? Моря не вижу, ни черта не вижу, кроме панелей рации и издевательского мерцания глазка. Напряжен до крайности, по ушам бьют разряды, от помех не отстроишься. Да еще дивсвязист разоспался тут, дыша в затылок и захлебывающимся храпом создавая дополнительные помехи.
Зря я пошел в радиооператоры!
А качка заметно усилилась, в борт справа от меня бьет, ухает волна за волной, рация упруго подпрыгивает на креплениях. К горлу подступает чай, выпитый за ужином. Да какой чай — отчаяние подступает… Нет, нет, завтра же напишу рапорт… извините, ошибся… прошу направить обратно в СНиС…
Не четвертуют же меня за ошибку…
Сквозь финскую нескончаемую болтовню, сквозь удары волн и хрип разрядов — морзянка! Позывные нашего отряда! Черт, затухает! Напрягаю слух почти до головокружения, до черных мух перед глазами. Бросаю на бланк букву за буквой — передача идет открытым текстом, не сразу я понимаю, что это метеосводка. «…Вторник шестнадцатого ожидается усиление ветра шесть баллов море пять…» База умолкает. Не веря глазам, смотрю на первую свою радиограмму. Принял! Эй, братцы, эй, Проноза, эй, дивсвязист, проснитесь, так вас и так! Я принял РДО! Новый радист родился на флоте!..
Не слишком вежливо отодвинув Скородумова, вскинувшегося, оборвавшего храп, протискиваюсь к люку, выбираюсь под ноги Вьюгину в рубку.
— Товарищ командир! — кричу сквозь рев моторов. — Метеосводка!
— Потом! — отмахивается лейтенант Вьюгин. — Закрыть вахту! — И свистнув в свисток, висящий на груди: — Приготовиться к швартовке!
И я закрываю свою первую радиовахту. Положив бланк на столик (Скородумов берет его и, зевая, читает), вылезаю наверх. По швартовому расписанию мне нужно на бак. Вьюгин делает предостерегающий знак: не спеши, мол. Смоет еще тебя за борт. Ветер бьет в лицо. Держась рукой за ограждение рубки, вижу приближающийся низкий берег, поросший лесом. Вот он, значит, таинственный Лавенсари, спит, притаился под прозрачно-синей завесой белой ночи. Головной катер, вижу, поворачивает влево, гася белый бурун, — значит, снижает обороты. Наш ТКА-93 тоже сбрасывает газ. Вся девятка катеров втягивается в широкую бухту, и тут с берега замигал прожектором рейдовый пост. Не спит Лавенсари. С головного ТКА-108 отвечают посту.
Вспарывая винтами уснувшую гладкую воду, катер на малом ходу подходит к пирсу. Стоп моторы! Инерция делает свое дело безотказно, и когда нос приближается к черным сваям, я, размахнувшись, посылаю бросательный конец, и на пирсе его подхватывает матрос из базовой команды. Подтягивается корма, летит брошенный боцманом кормовой.
Ну вот, катер ошвартован. Мы поднимаемся по сходне на дощатый настил пирса. Теперь слышу, как шумит ветер в верхушках сосен. И меня охватывает странное чувство возвращения.
Снова, как на Ханко, живу в деревянном финском домике. Тот, ханковский белый дом на проспекте Борисова, в котором помещался участок СНиС, был, правда, получше. Просторнее, теплее, в два этажа. Нынешний домишко на Лавенсари, куда втиснулись экипажи нескольких торпедных катеров, скорее смахивает на сарай. Ну, спасибо базовой команде и на этом.
Они, базовая команда, прибыли на Лавенсари за неделю до перебазирования нашего дивизиона. Разгрузили баржу, перевезли в бывший рыбачий поселок торпеды, бочки с бензином и маслом, техимущество, стройматериалы, продовольствие. Домики в поселке стояли заброшенные, без окон и дверей. Базовые торпедисты, радисты, шоферы, содержатели складов взяли в руки пилы и топоры. К приходу первой девятки катеров жилые помещения были более-менее готовы — полы настелены, двери навешены, стекла вставлены, ну, нары не всюду успели сколотить, две ночи мы спали на полу. Набили сеном матрацы и наволочки и спали здоровым флотским сном. Под навесом, за длинными столами, врытыми в землю, мы получили с камбуза горячую пищу. Да что там камбуз — даже баньку соорудили молодцы-береговики. А один базовый торпедист, бывший жестянщик, сделал банные шайки. Ну, давно известно: матросы все умеют.
Значит, помылись, постирались. Перед ужином вышел я покурить из нашего сарая — и опять нахлынуло… Лес не лес вокруг, а стоят сосны, заходящее солнце красной медью метит стройные стволы, и легонько посвистывает в кронах ветер. Знакомую финскую песенку насвистывает, сатана перкала… Отчего душа замирает при виде сосен, колышущихся на свежем ветру? При виде вот этих седых валунов в темных родимых пятнах мха?..
Вздрагиваю от громового голоса:
— Дай-ка прикурить, Земсков. О чем задумался?
— Да так, — говорю. — Ни о чем особенно, товарищ мичман… Пейзаж, — говорю, — напоминает ханковский.
Немировский прикуривает, рассыпая искры из моей толстой самокрутки. Пахнуло паленым волосом: одна искорка попала мне в усы.
Забыл вам сказать: в прошлом году, когда меня после разгрома, учиненного Галаховым, бросили на Ораниенбаумский участок СНиС, я отпустил усы. Не то чтобы с горя. С бритьем были трудности — по причине тупых лезвий, — так хоть верхнюю губу не скоблить.
Боцман смотрит на меня красноватыми глазками, медленно моргая. Кожа у него красная, задубевшая на постоянных ветрах. С 36-го года плавает Немировский на катерах, сколько уже — восьмой год бьет в