сижу наклонно. Значит, катер вышел на редан, сильно задрав нос. Я не вижу это, но — кожей, всем телом ощущаю бешеную скорость. Пронизывает острым холодком. Как бы от чертовой тряски не сорвало рацию с амортизаторов. Мне все равно, чем кончится атака, все равно, все равно… лишь бы-связь-не-пре-рыва- лась…
Ох, тряска! Ох, скорость! Зубы стучат, и больно ушам от режущих взрыкиваний разрядов. Неясные голоса. Голова мотается на шее, как на шарнире… Ох, это ж не-не-не-воз-мож-но!..
Из переговоров комдива с командирами катеров понимаю: противник уже близко. Там тральщики… БДБ — быстроходные десантные баржи… катера охранения… большой караван… Комдив распределяет цели…
Новые звуки бьют по ушам. Разрывы снарядов. Немцы открыли огонь. А катер рвется вперед, вперед… представляю, как Рябоконь, стоящий рядом с командиром в рубке, отжимает до отказа ручки акселераторов. Ох ты! Пробарабанили мелкой быстрой дробью осколки по борту…
— Варганов, вперед! — кричит комдив. — Ставь дымзавесу!
Вихрем атаки ко мне в радиорубку через открытый люк заносит желтоватый, остро пахнущий кислый туман. Ухают разрывы снарядов.
— Выходи на головной, Крикунов! — грозный голос комдива. — Не заостряй курсовой! Бей! — Добавляет крепкие слова.
Разрывы снарядов. Длинная пулеметная очередь — это Немировский, значит, полоснул из ДШК по кораблю противника…
— Твой тральщик поворачивает, Вьюгин! Ложись на увеличение курсового! Ну, живо! Варганов, поворот! Выходи на бэ-дэ-бэ! Вьюгин, ты на боевом курсе! Бей!
Протяжный грохот взрыва: бу-бу-у-у-у…
— Готов тральщик! С первой победой, Крикунов! Ставь дым, разворачивайся! Ну что, Варганов? Подверни вправо! Не упускай эту…
Новый грохот покрывает слова комдива.
— Молодец, Вьюгин! Теперь на тот выходи! Лево руль! Давай, Варганов! Бей! Крикунов! Чего затянул? А? Ну так догони! Полный газ!
И опять клочья дыма в радиорубке. И опять меня швыряет то вправо, то влево, — наш катер маневрирует, бросается в новую атаку, и опять толчок — сброшена вторая торпеда… резкий поворот…
— Эх, по носу пошла! Ну ничего, Вьюгин, ставь дым, выходи. Крикунов! Не вижу тебя!
— Ложусь на боевой, товарищ комдив! Грохот взрыва.
— Это твоя бэ-дэ-бэ, Варганов? Молодец! Что? — кричит комдив сквозь усилившийся скорострельный огонь. — Повтори! Прием! Катера преследуют? Выходи! Внимание, командиры! Выходим из боя! Курс пятнадцать!
И уже на отходе, когда стихает огонь, доносится последний взрыв — это вторая торпеда Крикунова достигла цели.
Раннее утро. В кронах сосен вкрадчиво шуршит дождь. Мы, экипажи трех катеров, стоим вокруг свежевырытой могилы. В наскоро сколоченных гробах — двое убитых: боцман с катера Варганова и моторист с катера Крикунова. Только наш катер не имеет потерь.
На дощатых крышках гробов лежат две бескозырки. Слушаю короткую речь замполита. Слушаю, как мичман Немировский клянется от нашего имени отомстить за убитых. Меня бьет озноб. Страшное напряжение ночных атак еще не отпустило. Остров Лавенсари покачивается под моими сапогами.
Винтовочный салют. Мокрый песок летит с лопат в могилу. Прощайте, братцы. Я вас знал шапочно, а вот Володя Дурандин молча плачет: тот моторист был его земляком по станице Тимашевской. Тот моторист учил Володю играть на баяне.
Дождь припускает, и слышатся раскаты дальнего грома — будто утреннее эхо ночного боя.
В ожидании завтрака лежим на нарах и пытаемся не заснуть. Володя сидит в уголке сарая на табурете, склонив свой белобрысый «скворечник» над баяном, и тихо наигрывает «Светит месяц». Глаза закрыты. Только «Месяцу» и успел его выучить земляк с крикуновского катера.
— Во нервы! — слышу голос Рябоконя. — Когда с тральца дали по правому борту, у нас маслопровод перебило. Он стал обматывать, а с-под пальцев масло бьет. Горячий фонтан! А он — ничего. На баяне играет. Во нервы, едрена вошь! Прям Соловьев-Седой. Слышь, Володь? Сыграй «Прощай, любимый город»!
Не отвечает Дурандин. Перебирает обожженными пальцами пуговки баяна. Печально вздыхают мехи.
Опять хриплый голос Рябоконя:
— Эх, в базовый клуб некогда сходить! Все в море и в море.
— Дак в море-то лучше, — подначивает кто-то из команды девяносто седьмого. — В базовом пыли сколько. А в море ее нету.
— «Пыли сколько»! — передразнивает Рябоконь (представляю, как он насмешливо скривил большой красногубый рот). — Ты в базовый ходишь пыль нюхать, а у меня другая боевая задача.
— Видел я твою боевую задачу. У ней ножки как у рояля.
— Много ты понимаешь в ножках! Она в самодеятельности пляшет, а кто пляшет, ноги должны быть крепкие. А не спички, как ты обожаешь.
— Ты, Костя, не сердись, — вступает другой остряк. — Я тоже твою Томочку видел. У ней полный порядок. Задние черты лица самые лучшие на Балтийском флоте.
Смешки прокатываются по кубрику.
Мы завтракаем под навесом, по которому колошматит дождь. Пьем горячее какао. Хорошо кормят катерников. Вспоминаю Саломыкова с его издевательской «какавой»… Не хочу вспоминать!
Спрашиваю Дедкова, шумно тянущего из своей кружки:
— Ты какао раньше пил когда-нибудь?
Смотрит на меня круглыми светлыми глазами, ожидая подвоха. Не привык еще к флотской манере общения, не всегда понимает, когда всерьез говорят, а когда с подначкой.
Да я и сам знаю: пустой вопрос. Какао! Лебеду у них в деревне на Брянщине варили в оккупацию, рассказывал на днях Дедков. По нему самому видно: весь состоит из острых углов, жиру никакого. До войны, говорил Дедков, тоже всяко бывало. «А что бывало? — спросил Немировский, как раз вошедший в кубрик. — Ну, чего замолчал? Что бывало до войны?» Дедков голову вжал в плечи. «Так бывало, что без хлеба с голоду пухли…» Наш грозный боцман насупил брови: «Чтоб я, Дедков, больше такие разговоры не слышал, понятно?»
Допил Дедков какао, утер губы и спрашивает меня:
— Мы какой корабль ночью утопили?
Он, как и я, не видел боя — из моторного отсека тоже не увидишь. Я хоть слышал.
— Тральщик потопили, — отвечаю, — тонн шестьсот.
— А второй торпедой?
— Второй промахнулись, — говорю. И добавляю с бывалым видом: — Не огорчайся, это бывает. Главное, что потопили корабль противника. Ты напиши домой: открыл боевой счет.
— Ага, — кивает Дедков. — Только дома-то нету.
Их деревню немцы, отступая, сожгли. Нет у Дедкова ни дома, ни родителей: отец пропал без вести где-то под Старой Руссой, мать сильно простыла (картошку копали в поле поздней осенью) и сгорела от воспаления легких за неделю.
— Ну, сестре напиши. У тебя ж, ты говорил, есть сестра.
— Есть-то есть. Только где? Ее ж в Германию угнали.
Вот времечко, думаю. Как же мы допустили такое нашествие? Разрушенные города, спаленные деревни, страшная мясорубка войны… Да еще вот это — угон в Германию… Я ужаснулся, когда впервые прочел в газетах, что они вывозят с оккупированных территорий мальчишек и девчонок к себе в Германию на работы какие-то…
А Дедков из кармана робы достает краснофлотскую книжку, а из книжки — обтрепанную по краям фотографию и показывает мне. Снимок нечеткий: стоят, будто по стойке «смирно», руки по швам, пацан и девчонка; у девчонки косички — будто два кренделька за ушами, перевязанные ленточками, на парне