встреч с неприятелем, красться по ночам – короче говоря, снова драпать. Второй – сдаваться к чертовой матери вместе с полковым знаменем и до конца воины бить вшей и жрать брюкву в плену. Я, как самый старший здесь офицер, принял команду и решил пойти третьим путем, то есть остаться в тылу и бить неприятеля из засады, уничтожать обозы с провиантом и снарядами, не давать покоя, пускать кровь – словом, вести партизанскую войну. Посему, ежели окажется, что ты, брат, перебежчик и шпион, не обессудь – повешу, дабы не тратить на тебя патрон.
– А казаки? – зачем-то спросил Вацлав.
– Что – казаки? Казаки прибились. Такие же отсталые от своих, как и мы с тобой. Ты не отвлекайся. Я ответил на твой вопрос, а ныне твой черед.
В это время в шалаш, деликатно кашлянув, просунулся Воробей, неся перед собой блюдо с холодной бараниной и бутылку французского вина. Вацлав невольно проглотил набежавшую слюну. Заметив это, Синцов засмеялся и, жестом отпустив казака, придвинул блюдо к Вацлаву. Огинский с жадностью набросился на еду, не забывая и про вино. За едой, как того и хотел Синцов, он рассказал поручику о своих приключениях, начиная с того момента, когда он очнулся на лужайке у пруда в одном белье, со всех сторон окруженный убитыми, сам едва живой и не понимающий, что с ним произошло.
Слушая его, Синцов хмурился и все подливал ему вина. Первая часть рассказа Огинского не вызывала у него никаких сомнений и была ему даже более ясна, чем самому рассказчику. Вообще, поручик хорошо понимал, что Огинский говорит чистую правду и что у него даже в мыслях не было переходить на сторону неприятеля: он явно был слеплен из совсем другого теста, чем его кузен. Неприветливость Синцова и высказанные им подозрения были вызваны совсем иными причинами, а именно его собственной неблаговидной ролью в описываемых событиях. Поручик считал всю эту историю похороненной вместе с убитым на дуэли корнетом; теперь оказалось, что это далеко не так, и он мучился сомнениями, не зная, как поступить. Искренность Огинского не подлежала сомнению, его храбрость вызывала невольное уважение, и если бы не позорная история с тысячей золотых, Синцов без колебаний обнял бы юного храбреца.
Услышав о появлении в усадьбе пана Кшиштофа, Синцов насторожился. Он знал, что старший Огинский негодяй и трус, и не мог понять, что заставило этого человека рисковать своей шкурой. С этого момента он слушал Вацлава, не перебивая, и даже забыл подливать ему вина.
– Ты видишь теперь, – закончив свой рассказ, сказал Вацлав, – что дело важное. Не стану говорить, что от этого зависит судьба России; но все-таки зависит многое, и ты не можешь этого не понимать. Я несказанно рад встретить тебя. То, что я намеревался сделать в одиночку, будет много легче осуществить с нашими гусарами. Скажи теперь, что ты решил. Если ты согласен помочь, я твой должник до гроба, если нет, позволь мне идти дальше и сделать все самому или погибнуть, как погиб мой кузен.
При упоминании о кузене Синцов поморщился: он очень сомневался в том, что пан Кшиштоф погиб или был хотя бы оцарапан. Хитрый поляк наверняка бросил мальчишку на произвол судьбы, предоставив лесным разбойникам довершить то, в чем потерпел неудачу Синцов. Поручик мысленно проклинал ту минуту, когда встретился с паном Кшиштофом и дал впутать себя в грязную историю. Фантастический рассказ корнета был, несомненно, правдив. Если бы Огинский лгал, он наверняка сочинил бы что-нибудь более простое и убедительное.
К тому же, существовала еще икона. Синцову были известны слухи о том, что чудотворную икону святого Георгия собирались доставить к войскам для торжественного молебствия, знал он и то, что икона так и не была доставлена. То обстоятельство, что вокруг иконы все время почему-то вертелся Кшиштоф Огинский, насторожило поручика. Хотя его знакомство с кузеном корнета было совсем кратким, он успел узнать хитрого поляка достаточно, чтобы не верить в его благородные побуждения. Рискуя своей шкурой, пан Кшиштоф явно преследовал какие-то собственные интересы, не имевшие ничего общего с тем, о чем он говорил своему легковерному кузену. Синцов, как и всякий, кто в минуту слабости совершил подлый поступок, был поставлен перед трудным выбором: либо продолжать двигаться по линии наименьшего сопротивления, переходя от малых подлостей к большим, либо попытаться исправить то, что уже было совершено.
Выбор и в самом деле был труден. Продолжать действовать на стороне пана Кшиштофа означало, как смутно начинал догадываться Синцов, в конечном итоге перейти на службу к французам. Это была та последняя черта подлости, которую гусарский поручик Синцов не согласился бы перейти ни за какие деньги. Он понимал уже, как далеко завели его денежные затруднения и глупая, ничем не оправданная неприязнь к молодому Огинскому, и был бы несказанно рад сделать так, чтобы его сговора с паном Кшиштофом не было вовсе. Но вернуть прошлое не представлялось возможным, его можно было только надежно похоронить – разумеется, вместе с паном Кшиштофом.
– О-ох-х, Огинский, – не сдержавшись, тяжко вздохнул он, – провалиться бы тебе вместе с твоим кузеном! Сколько от вас хлопот… Так ты говоришь, уланы?
– Шестой полк улан, – подтвердил Вацлав, пропустив мимо ушей пожелание поручика. – Так ты готов помочь?
– Ах, чтоб тебя! Я хотел бы помочь, но понимаешь ли ты, о чем толкуешь? У меня неполных четыре десятка сабель, а ты говоришь о нападении на полк улан! Как ты себе это представляешь?
– Ваше благородие, – послышался вдруг от двери почтительно приглушенный бас, – ваше благородие, дозвольте слово молвить!
Гусары повернули головы в сторону входа и увидели обрамленную пожухлыми листьями бородатую физиономию Воробья. Казак стоял в неловкой позе, согнувшись в три погибели в низком дверном проеме, и комкал в огромных коричневых ручищах свою шапку. Его широкое лицо имело виноватое и просительное выражение, но черные, как угольки, глаза хитро посверкивали из-под остриженных скобкой волос.
– Ну вот, – обращаясь к Огинскому, недовольно проворчал Синцов, – изволишь видеть – дисциплинка! Мало того, что он без спросу лезет в разговор, так ведь наверняка еще и подслушивал!
– Не велите казнить, ваше благородие, – с очевидно притворным смирением промолвил казак. – Подслушивал, верно, однако ж, не по своей воле. Стенки тут, сами знаете… Разговор ваш, считай, половина лагеря слышала. Меня народ послал, дозвольте слово молвить!
– Полюбуйся на него, – по-прежнему обращаясь к Вацлаву, с отвращением сказал Синцов. – Твоя работа, гордись! Не успел ты появиться в лагере, как у нас уже само собой образовалось новгородское вече. Депутации шлют, так их и разэдак! Расстреляю негодяев!
– Воля ваша, барин, – явно решив пуститься во все тяжкие, сказал казак, которого никто ни о чем не спрашивал. – Можете расстрелять, только дозвольте сперва слово молвить.
– Нет, ну ты погляди! – возмущенно воскликнул Синцов. – Что делают, что вытворяют! Ну, – повернувшись к Воробью и грозно насупив брови, отрывисто бросил он, – говори, с чем пришел! Только знай: коли станешь вздор молоть, расстреляю! Как бог свят, расстреляю!