трясущиеся руки полицейских, Мейлер был так рад увидеть вдруг впереди Лейтермана, который широко ему улыбнулся — а как это важно в такой момент! — и, глядя в видоискатель камеры, начал снимать его и полицейских. Лейтерман пятился с той же скоростью, с какой они шли вперед, поэтому ему пришлось немного позаниматься легкой атлетикой, ибо дорога была отнюдь не прямой и ровной: они поднялись по склону, потом спустились, прошли по бетонной дорожке, затем по траве, не сбавляя шагу поднялись по наклонному съезду для машин, и все это время в пяти-десяти футах от них, не задумываясь, что находится у него за спиной, быстро двигался задом наперед Лейтерман, иногда спотыкаясь, но не теряя равновесия, со своей тяжелой камерой на плече, казалось, ни на секунду не теряя в видоискателе тех, кого он снимает, постоянно блаженно улыбаясь, словно говоря: «Вперед, парень, ты войдешь в историю».
Запястья Мейлера по-прежнему сжимала дрожащая рука полицейского — полицейские всегда так трепещут, когда кого-то задерживают. По крайней мере, Мейлер сделал такой вывод после четырех своих арестов — эти ребята просто не могли сдержать дрожь. То ли их волнение объяснялось быстротой их действий, то ли — вспомним, что писал Фрейд Флиссу, — «неуправляемой скрытой гомосексуальностью», то ли страхом перед наказанием Господним за то, что они взяли на себя смелость лишить свободы другого человека, то ли банальной трусостью, а может, наоборот, они едва сдерживали желание расправиться с пленником — Мейлер не мог решить и иногда даже задумывался, уж не в его ли неординарной личности тут дело, не сам ли он так сильно действовал на полицию, но, так или иначе, суть дела не менялась — полицейские трепетали, едва к нему прикоснувшись. Это наблюдение получило подтверждение в первые же секунды нынешнего ареста, и, к его удивлению и удовольствию — а он чувствовал себя сначала всеми покинутым, — рядом оказался Лейтерман.
К их процессии сбоку подкатился репортер, чтобы обратиться к Мейлеру с вопросом, причем парень явно надеялся подольститься к нему так, чтобы услышать какую-нибудь фразу века, достойную быть запечатленной то ли на скрижалях, то ли на заднице истории:
— За что вас арестовали, мистер Мейлер?
А мистер Мейлер тоже слегка нервничал. И его беспокойство усиливали дрожащие руки полицейского — ощущение, что он дышит разреженным горным воздухом, не ослабевало; казалось, в его легкие попадает колкий кислород, обжигая горло. Но голос оставался на удивление спокойным, как ему самому и хотелось, и он ответил:
— Я арестован за трансгрессию, за то, что прошел сквозь полицейские ряды.
(«Конечно, он запамятовал, — вспоминала позже его сестра. — Слова „трансгрессия“ он не произносил». Она считала, что людям в военной форме, которые сопровождали ее брата, такое слово неизвестно.)
— Я виновен, — продолжил Мейлер. — Но я сделал это в знак протеста против войны во Вьетнаме.
— Вам причинили боль? — спросил репортер.
— Нет. Арест произведен корректно.
Наконец-то ему воздали должное. (После двадцати лет радикализма хоть раз арестовали не без повода.) Мейлер всегда считал, что чувствует важность или незначительность происходящего подобно другим людям, но теперь его восприятие мира преобразилось. Он ощущал свои сорок четыре года как совершенно определенный возраст, а не несколько разных, ощущал свою телесность, то есть что он состоит из костей, мускулов, тканей и кожного покрова, а не из воли, души, сознания и сентиментальных переживаний, словно этот пустячный арест стал его Рубиконом. Мейлер втайне был вполне доволен собой и тем, как все произошло — никаких ударов по голове и дурацких сцен, — и сам бы себя презирал за напыщенные речи, они бы только все испортили, в отличие от исполненных достоинства лаконичных реплик. (Конечно, Мейлер не знал, что в двух первых репортажах с места событий приведены его слова: «Я обвинен в трансгрессии полицейских рядов», поэтому в следующих публикациях утверждалось, что его арестовали случайно. Но тут он сам малость оплошал — на самом деле он прошел сквозь ряды ВОЕННЫХ ПОЛИЦЕЙСКИХ.)
Они шли по дорожке почти параллельно стене Пентагона, как он узнал позже, со входом у реки, и слева он увидел воду и подумал, что это Потомак, хотя на самом деле это был связанный с Потомаком водоем под названием Пограничный канал, в котором на якоре стояли прогулочные катера.
Полицейский уже сжимал руку Мейлера не так сильно, как сначала. Возможно, сказалось внимание репортеров, но выражение липа полицейского изменилось. Гнев и смятение куда-то делись, и теперь это было интеллигентное лицо типичного американца, возьмем на себя смелость сказать — столь же милое и приятное, как лицо мистера Франа Таркентона, разыгрывающего команды «Титаны Нью-Йорка». Мейлер и полицейский словно спускались с горных вершин, где им приходилось дышать разреженным воздухом. Примерно в этот момент человек в штатском остановил Лейтермана.
— Вам нельзя дальше с нами, — сказал он.
Лейтерману оставалось только вздохнуть и улыбнуться, а Мейлер снова почувствовал в глубине души одиночество. Они прошли по эстакаде над автострадой и оказались на асфальтовой площадке перед Пентагоном. Теперь Мейлер смотрел на мир как через задымленные стекла, словно человек под воздействием сильных лекарств — все ему виделось с худших сторон, и он утратил способность испытывать симпатию, влечение или любовь даже к самым дорогим его сердцу людям. Они зашли на асфальтированную площадку перед входом, здесь даже воздух казался серым, а солдаты и полицейские разглядывали его как букашку, с такой профессиональной холодностью Мейлер не сталкивался вот уже двадцать три года, с тех пор как прибыл на остров Лейте на Филиппинах — тогда ветераны и кавалеристы из Техаса, проторчавшие там тридцать месяцев и больше, смотрели сквозь него. У здешних солдат были такие же взгляды. Далее на лицах пассажиров нью-йоркского метро встретишь больше отклика. Словно сам воздух у этой нависающей над ними стены Пентагона был пропитан одурманивающим новокаином. Везде царила тяжелая, гнетущая атмосфера.
Николас Томалин
Генерал идет в атаку на Чарли Конга
В среду, после легкого ужина, генерал Джеймс Ф. Холлингворт из знаменитой 1-й пехотной дивизии [129] отправился в полет на персональном вертолете и уничтожил больше вьетнамцев, чем все войска, находившиеся под его командованием.
История генеральского подвига начинается в штабе дивизии, в Ки-На, в двадцати милях к северу от Сайгона, где, как рассказал мне один полковник медицинской службы, на каждого раненого вьетконговца приходится четверо гражданских — что никуда не годится для такой войны.
Генерал важно вошел и прикрепил две медали за выдающиеся заслуги к груди одного из врачей —