постоянно, словно какой-то припев. Стоит упомянуть и необычайные причуды моей матери, когда речь шла обо мне, удивительную команду преподавателей, которыми я был окружен, и особенно ее решимость поддерживать, чего бы это ни стоило, видимость процветания, не позволять распространяться слухам, что дело хиреет, поскольку при капризном снобизме, который толкает клиентуру отдавать свое предпочтение тому или иному дому мод, успех играет главную роль: при малейшем признаке материальных затруднений эти дамы надувают губки и обращаются в другое место или стараются сбивать цену все ниже и ниже, тем самым ускоряя окончательное падение. Моя мать прекрасно это знала и боролась до самого конца, сохраняя видимость успеха. Она умела восхитительно создавать перед заказчицами впечатление, что их всего лишь «допускают» или даже «терпят», но что
Я часто видел, как мать, выйдя из салона во время какой-нибудь особенно капризной примерки, заходила в мою комнату, садилась напротив и молча смотрела на меня с улыбкой, словно набираясь сил из источника своего мужества и жизни. Она ничего мне не говорила, выкуривала сигарету, вставала и снова шла в бой.
Так что нечего удивляться, что моя болезнь и два месяца отсутствия, когда дело было оставлено на Анелино попечение, нанесли «Новому Дому» последний удар, от которого он уже не оправился. Вскоре после нашего возвращения в Вильно, после отчаянных усилий снять с мели предприятие, битва была проиграна окончательно и нас объявили банкротами — к радости конкурентов. Имущество описали, и я помню, как один жирный, плешивый поляк с тараканьими усами сновал туда-сюда по салону с портфелем под мышкой и двумя своими приспешниками, сошедшими, казалось, с гоголевских страниц; они долго ощупывали платья в шкафах, кресла, оглаживали швейные машинки, ткани и плетеные манекены. Мать все-таки сумела заранее утаить от кредиторов и оценщиков свое драгоценное сокровище — полный набор старинного императорского столового серебра, вывезенный из России, редкие коллекционные вещи весьма значительной, по ее словам, стоимости; она всегда отказывалась притронуться к этому кладу, поскольку он был в некотором роде залогом моего будущего; ведь надо было обеспечить на многие годы вперед нашу жизнь во Франции, когда мы наконец соберемся обосноваться там, чтобы я мог «вырасти, выучиться, кем- нибудь стать».
Впервые с тех пор, как я у нее появился, моя мать проявила признаки отчаяния и обратила ко мне свою побежденную и обезоруженную женственность, прося помощи и защиты. Мне тогда было уже около десяти, так что я вполне был готов взять на себя эту роль. Я понял, что мой первый долг — показать себя невозмутимым, спокойным, сильным, уверенным в себе, мужественным и отрешенным. Пора проявить себя настоящим
Потом мы долго совещались вполголоса, стоя в опустевшем салоне, — решали, что делать дальше и куда податься. Мы говорили по-французски, чтобы нас не поняли мерзавцы, снимавшие люстру с потолка.
И речи не могло идти о том, чтобы остаться в Вильно, где лучшие заказчицы моей матери, те, что некогда обхаживали ее и умоляли обслужить их в первую очередь, теперь задирали нос и отворачивались при встрече на улице — поведение тем более удобное и понятное, что они частенько оставались нам должны деньги: это позволяло им в итоге одним выстрелом убить двух зайцев.
Уже не помню имен этих благородных созданий, но надеюсь, что они не успели спасти свои шкуры от коммунистического режима и он хоть немного научил их гуманности. Я не злопамятен и большего не прошу.
Мне случается иногда заходить в крупные салоны парижской моды, садиться в уголке и смотреть на проход манекенщиц, демонстрирующих модели; все мои друзья полагают, что я таскаюсь в эти приятные места как зевака, потакающий своему грешку — глазеть на хорошеньких девушек. Они ошибаются.
Я хожу туда как паломник, чтобы вспоминать о директрисе «Нового Дома».
Чтобы перебраться на жительство в Ниццу, нам не хватало денег, а мать наотрез отказывалась продать драгоценное серебро, на котором зиждилась моя будущность. Так что с несколькими сотнями злотых, которые удалось спасти от катастрофы, мы решили для начала переехать в Варшаву, что все-таки было шагом в верном направлении. У моей матери там оставались родственники и друзья, но главный довод она приберегала напоследок.
— В Варшаве есть французский лицей, — объявила она мне, удовлетворенно засопев носом.
Спорить было больше не о чем. Оставалось только упаковать чемоданы, хотя это всего лишь так говорится, поскольку чемоданы тоже были описаны, поэтому, прихватив спасенное серебро, мы увязали прочие пожитки в узел, в соответствии с лучшими традициями.
Анеля с нами не поехала. Она перебралась к своему жениху, железнодорожнику, обитавшему в вагоне без колес рядом с вокзалом; там-то мы ее и оставили после душераздирающей сцены, когда мы исступленно рыдали, бросаясь друг другу в объятия, уходили и вновь возвращались, чтобы поцеловаться еще разок; с тех пор я никогда уже так не ревел.
Я не раз пытался разузнать что-нибудь о ней, но вагон без колес — не слишком надежный адрес в мире, где все перевернулось вверх дном. Я бы очень хотел ее успокоить, сказать ей, что сумел-таки не подхватить чахотку, чего она больше всего опасалась. Это была миловидная молодая женщина с пышным телом, с большими темными глазами, с длинными черными волосами, но с тех пор минуло уже тридцать три года.
Мы покинули Вильно без сожаления. Я увозил в своем узелке басни Лафонтена, томик Арсена Люпена и «Жизнь прославленных французов». Анеле удалось спасти от катастрофы черкеску, в которую я был когда-то наряжен на костюмированном балу, — ее я тоже взял с собой. Она стала слишком мала, и с тех пор мне уже никогда не доводилось надевать черкеску.
Глава XVII