лисицу, побежал на голос.
Оула ниже опустил голову и надолго замолчал. Капа не торопила. Словно понимая, как тяжело ему говорить, терпеливо ждала.
Когда Оула услышал крик, он растерялся. Уходя из чума затемно, он обратил внимание, как Сэрне, стоя на коленях, раздувает огонь в остывшей за ночь железной печке. И вот теперь ее голос. Правда, прошло немало времени, поскольку ему пришлось сделать большой крюк, обходя все три озера, прежде чем оказаться здесь.
Он бежал сколько было сил. Широкие, подбитые казусом лыжи плохо слушались на плотном насте. Перейдя озеро, стал подниматься на берег. И вот когда осталось преодолеть последние несколько метро, в совсем рядом услышал вымученный стон Сэрне и ровный, спокойный голос бабки Евдокии: «Сейчас, Сэрнушка, сейчас, милая…»
Оула замер. Он смутно начинал догадываться, что происходит на берегу среднего озера, но хотел убедиться так ли это и осторожно выглянул из-за снежного карниза:
На утоптанном снегу в распахнутой ягушке стояла Сэрне. Обеими руками она вцепилась в воткнутый в снег хорей. Она крутила непокрытой головой, разбрасывая в стороны свои черные косицы, и монотонно стонала. В ее широко расставленных ногах возилась Бабка Евдокия.
— Ну вот, пешка мягонькоя, теплая… Сейчас милая, сейчас я ее подвяжу…, сейчас…, сейчас… и все будет хорошо…
Оула понимал, что мужчина не должен смотреть, даже слышать, даже находиться вблизи. Понимал, что и знать, как ЭТО происходит — нельзя. Что это даже немыслимо. Но ничего не мог с собой поделать, что-то держало. Может оттого, что он присутствовал на самом таинственном и великом явлении — рождении человека. И желание увидеть, познать это таинство столь сильно, что невозможно отвести глаз. И все же, когда бабка поднялась с колен и, обойдя Сэрне сзади, обхватила ее выпирающий живот руками, сцепив пальцы в замок, а коленом уперлась в поясницу, Оула опустил голову.
— Ори, девка, что есть силы, ори!.. — услышал он натуженный голос старухи.
Вымученный стон Сэрне нехотя, как бы пробно перешел в крик.
— Ори…, ори, девка, что есть мочи!.. — опять вырвалось из бабки.
И тогда Оула и все вокруг вздрогнуло от дикого вопля, с которым молодая женщина расставалась со своим плодом.
Оула не видел, как старуха быстро наклонилась и подхватила фиолетовое тельце, выпавшее из материнской утробы в подоткнутую шкуру. Как быстро она завернула его и начала обтирать от мокроты. Как ловко перекусила и завязала пуповину, продолжая вертеть младенца в своих морщинистых руках. Как меняла и меняла мягкие и нежные шкурки, обтирая новорожденного.
И вдруг тяжелые, снежные сугробы, редкие листвяночки, прозрачные кусты, и самого Оула прорезал острый, как лезвие, и тонкий, как луч, крик ребенка.
— Вот и все…, вот и хорошо…, живой и красивый… Смотри, Сэрне, мужичок-та какой у тебя родился, мужичок-та… — услышал Оула. — Смотри ты, ну копия Ефимка!..
Радостная бабка Евдокия что-то еще говорила и говорила своим негромким голосом, а ошеломленный Оула тихо сполз с заснеженной кручи и, встав на лыжи, побрел в обратный путь.
Закончив говорить, Оула с пылающим лицом поднял глаза и посмотрел на Капу. Та опять вся сияла. Она вновь была счастливой.
— И меня мама так же в тундре рожала… И я буду… — она недоговорила, кинулась к Оула и обняла его. — Ты испугался за меня, да!? Вот глупенький, а как же еще!?.. Мы как важенки рожаем, стоя и в тундре… А вот подглядывать мужчине, — она напустила на себя строгость, — нельзя, ненцу никогда бы это в голову не пришло.
— Подожди, но почему нельзя в чуме рожать или в поселке?
— Если в чуме женщина родит, то весь чум придется сжечь. Роды считаются поганым делом. Это наше дело, женское. — И Капа вновь от души засмеялась.
Лежа на кровати, Оула так с этим Капиным смехом и задремал. И снилось что-то из прошлого. И разбудило его прошлое.
Открыв глаза, Оула окунулся в лиловый свет. Лиловой была мебель, стены и сам воздух. «Что же меня разбудило?» — засело в голове. «А ведь она, Капа, «бельчонок» мой снился… Что-то говорила!?.. Так, так…» — напряженно вспоминая, Оула поднялся с постели и посмотрел в окно. Небо чуть слева от поселка быстро светлело, меняя холодные тона на теплые. Сотни, а может и тысячи раз Оула встречал начало дня и каждый раз удивлялся необычности и непохожести этого фантастического явления.
«Что же она мне говорила-то во сне?..» — продолжал вспоминать Оула и вглядываться в рассвет. «Ах, да, идти…, идти…, идти…, — он еще жестче сдвинул редкие брови. — Но куда?… На Ямале наверно уже день…» И тут его словно кто толкнул. И не раздумывая больше, Оула стал быстро одеваться.
— Нилыч, ты куда в такую рань?… — услышал он соседа, когда закрывал за собой дверь.
Выйдя из гостиницы, он решительно направился в сторону поселка. Теперь его никто не смог бы остановить. Быстро шагая по кромке дороги, Оула с удовольствием слушал, как звонко хрустит под ногами тонкий ледок, как приятно морозит лицо густой воздух. Вокруг было сонно и пустынно. Он даже не удивился, как зайдя в поселок, пошел так, как шел бы пятьдесят лет назад. Обойдя яркую цветастую заправку, Оула обогнул красивый, весь в рекламе плоский и необычно длинный магазин и, не сбавляя хода, пошел напрямую через изрядно подтаявшие сугробы в нужном ему направлении. Он пробирался через целину неглубокого, с ломкой корочкой снега и от этого было приятно и радостно. Оставалось совсем немного. Оставалось пройти это пустынное снежное пространство, повернуть за высокий, дощатый забор, и он увидит свой дом. Едва он представил, что произойдет за этим углом, как сердце всполошилось, заметалось и сбило дыхание. Оула остановился. Огляделся. Чуть в стороне, почти параллельно его дырявому следу шла, чистенькая тропинка. Пробежав по ней взглядом, он натолкнулся на высокий камень, торчащий из снега скальным осколком: «Странно, откуда он!?.. Насколько помнится, от подобных камней всегда старались избавиться. А здесь вон какая скала…» Внутри немного улеглось, и он вышел на тропинку. У камня пришлось остановиться. Оула с удивлением смотрел на вялые, замороженные цветы, небольшой еловый венок с лентой, вазочки, в которых бодро стояли искусственные цветы. Поняв, что это за камень, он поднял глаза. В гладкий, отполированный до зеркальности лицевой срез гранита глубоко вгрызлись черные слова, много слов…, слова и цифры… Это были фамилии и имена людей… В самом верху было высечено — 1939–1944. Оула вздрогнул, когда его глаза уперлись в эти страшные цифры. Глухо и больно ударило сердце и опять неистово заколотило, сбивая дыхание и делая что-то с глазами, поскольку цифры и буквы запрыгали, задвигались, побежали в каком-то диком хороводе… Ноги ослабли. Оула вытянул руку и оперся на камень, продолжая искать в этом хаосе букв-людей то, что должно было здесь быть. Он искал, страшно боясь, что найдет. Упорно пробирался и пробирался через эту «толпу» и… нашел!.. Едва нашел, как все пришло в обычный порядок. Оула отстраненно смотрел на утопленные в холодный гранит свои имя и фамилию, смотрел и чувствовал, как сам холодеет. Закрыл глаза и тотчас «увидел» ту ночь, черное небо в шипящих ракетах, лохматое пожарище, треск, крики, стрельбу и взрывы, увидел набегающий проход в колючке и… который уже раз почувствовал страшный удар в правое плечо и долгое, очень долгое падение в лагерную грязь, боль, страх…
Оула стоял перед камнем, который поставили, в том числе и ему, ему живому и тем, которых давно нет. «А может и я тогда тоже умер, а кажется, что живу после… смерти!?.. — обдала, пробежав через него, странная и страшная мысль. — Может я «живу» в каком-то другом, параллельном мире. Здесь, у себя дома, я вот в этом камне… Неужели я все же умер тогда!?..»
Наконец, взошедшее солнце ворвалось в поселок и накрыло своим теплым светом все вокруг, загнав холод в длинные, фиолетовые тени.
Почувствовав живое, нежное прикосновение Оула открыл глаза и тут же прищурился. «Нет, живой я и жил все эти годы! Одна моя Капа что значит!..» Вспомнив ее, он оттолкнулся от камня и твердо пошел дальше, навстречу с отчим домом.
Словно и не было пятидесяти лет. Дом стоял на прежнем месте. Стоял точно таким, каким Оула его помнил. Правда, немного раздался в ширину за счет пристроенного добротного сарая, гаража, длинного, высокого навеса с поленницами дров. Оула жадно вглядывался во все, что сохранила его память. Что-то узнавал, а что-то нет, прекрасно понимая, что не мог дом стоять столько лет без перемен. Ужасно хотелось