Но именно в этот момент Сорокин сам что-то радостно орал наружу подбегающему Мартыну.
А дверь, огромная и тяжелая, катила себе, спешила занять привычное место, спешила плотно и надежно закрыть проем и замереть.
И не беда, если что-то встанет у нее на пути: серьезное препятствие, уступит без раздумий, а если так, что-то незначительное, мягкое и хрупкое, раздавит!
Крик Оула совпал с мягким клацаньем закрывшейся двери. И не его крик, не скрежет движущегося состава, не вопль Мартына, усмотревшего в последний момент беду, не перекрыли хруст шейных позвонков маленького охранника Тимофея Сорокина.
А может все, кто видел эту жуткую картину, всего лишь угадали этот страшный звук, каждый точно почувствовал это на себе…
— Ну, че, Семен, потащили?
— Погоди…. Давай покурим, а уж тогда и за дело….
На фоне станционных фонарей маячили два плоских силуэта в островерхих шапках, длиннополых шинелях и с колючими винтовками. Под их ногами звонко похрустывал подмерзший снег, издали напоминающий хруст шоколадной фольги. Силуэты покашливали, сплевывали, шуршали одеждой, и все эти звуки далеко разбегались в тихой, морозной темноте.
— Табачок у тебя что надо! Шибко забирает, аж слезу из глаза гонит! Может наговоры какие знаешь, а, Гриша!?
— Ох, и шельма ты, Семен!
— Ладно, последний раз прошу.…
— А че вчера говорил?.. А?.. Тоже последний…. Ладно черпай, шельма… Конечно последний, если совсем на дне осталось…. Эй, эй, ты че, Семен, думаешь темно, так я и не вижу… Это ж не козья ножка — это… труба паровозная…! Во дает! … Твою мать!
Оба силуэта склонились, касаясь друг друга остриями шапок, скребли из мешочка табак, забивали цигарки. Потом шикнула спичка и осветила желтым светом лица с зажатыми в зубах загогулинами. Было слышно, как влажно зачмокали губы, втягивая в себя первый дым. Недовольно, раздражаясь запотрескивал табак при затяжках, освещая лица уже красноватым светом. Темным, тревожным облачком окутывал и лениво поднимался к верху дым.
— Редкая погода…
— Да-а, днем иш как стало припекать, а ночью морозит.
— Нет, Гришуня, табачок у тебя знатный!
— Я люблю, когда он вот так потрескивает, дым легкий и внутри дерет!.. Раза три затянешься и вроде как в груди успокоится, а ночью и глазам светлее.
— А че ж тогда вон каку беду навертел?! Тут тебе не три, а тридцать три затяжки будет.
— Не грусти Гриша. Подсушу и мой в дело пойдет.
— Э-э…, Семен, а он у нас не того, не окочурится случаем?!
Оба оглянулись, и, хрустя льдистым снегом, подошли к большому, темному кому. Один из них поставил на него ногу и потормошил.
— Доставим жмурика, отмазывайся потом.
— Ты че, жмурик! Посмотри, какой крепыш и дышит ровно! Вот присядь и посмотри напротив света.
Один из них медленно присел на корточки, отведя приклад винтовки в сторону.
— Ну че, видишь, видишь парок изо рта? Да ты на огни, на огни через него смотри. Ну?!..
— Да-а, грудь вздымается…, — ответил присевший.
— Во-о, а я о чем тебе говорю. Этому, если даже еще три раза по столько, и то будет, как в санатории. Я, Гришуня, насмотрелся на таких живчиков, правда, из уголовников. Бывало все думаю, отмантулил свое уркаган, лежит куклой тряпичной, ни дышит тебе, ни шевелится. Махнешь рукой, отворотишься, а он, падла, скок на тебя и за жабры.
— Этот-то, вроде как из политических, а на мокруху пошел. Непонятно.
— А че тут непонятного. Бывает, моча в голову вдарит, вот и кидаются то на конвой, то на колючку, то черту на рога. И без разницы «политика» или урка.
Коротко и тонко, словно чего то испугавшись, крикнул в темноте паровозик. Часто-часто зафыркал, залязгал металлом, прокручивая под собой колеса и затих. Оба невольно оглянулись. В противоположной от станции стороне спали темные, издалека похожие на огромные буханки хлеба вагоны.
— А кого он мочканул-то? — без особого интереса, видимо просто по инерции снова задал вопрос один из них.
— Вдвоем они, охранника из железнодорожного конвоя. Одного-то сразу увели на допрос к капитану Гордадзе. Я его видел, длинный такой, худой, как вилы. А этот ни бэ, ни мэ, говорят, вроде как контузия у него что ли. Немой одним словом. Да и отмудохали его от души ребята. А тот, второй-то, старый уже, а туда же.… И че им не ехалось? Везут, кормят, даже охраняют…, — говоривший то ли хрипло засмеялся, то ли закашлялся, сплевывая себе под ноги.
— Ну, че, взяли.
— Слушай, Сень, а может мы его волоком по снегу там, где он не так затоптан и подморожен, а? Что- то не хочется его на себе тащить.
— Давай.
Докуривая, ставшие совсем короткими цигарки, щурясь от дыма и склонив головы набок, они еще и еще раз пытались сделать торопливые затяжки. После чего почти одновременно пустили в темноту тусклые, красненькие ракеты.
— Ну все, давай, поехали!
— Берем за ноги!
Силуэты сломались пополам, затем и вовсе уменьшились, присев к ноше, деловито примеряясь.
— Ты за левую…, где тут у него правая? Ну взял, нет, Григорий?
— Ну.…
— Баранки гну. Потащили.
Они выпрямились, заскрипели снегом, потянув на себя живой ком, который стал разворачиваться, вытягиваться и поплыл, мягко шурша.
Когда телогрейка, а за ней и гимнастерка задрались от волока, и голая спина коснулась колкого, обжигающего снега, Оула пришел в себя и застонал.
— Во-о, а ты говорил жмурик. Он еще щас петь начнет, — один из них выпустил ногу, — погодим Гриша. Что он….
— Семен, а он того, не заделает нам поганку, ну как ты давеча сказывал, а?
— Не дрефь, Гришаня, этому далеко до темнилы. Это «тюльпан», как сказали бы уголовники…. Тут вон, какие волдыри понамерзли! До зоны одни ноги дотащим.
— Погоди, а че значит «тюльпан»?
— Че-ерт, какой же он тяжелый.… «Тюльпан», Гриша, по блатному — недоразвитый осужденный значит… Через год сам «по фене» заговоришь.
— Значит, «тюльпан» — это вроде как слегка крыша съехала?
— Вроде того.
— У нас в деревне был такой, так он…
— Э-э-э… — опять подал голос Оула.
— Погоди…, — один из конвоиров присел.
— Ну че тебе, родимый? — не скрывая иронии, проговорил присевший.
— Сам…, сам …, — с трудом выдавил из себя Оула.
Его голова готова была лопнуть, разлететься на мелкие кусочки, как граната при взрыве. Она была огромная и тяжелая. Оула отчетливо представил, как попробует подняться, а голова останется лежать на земле, раздуваясь все больше и больше. Но если не встать, то его потащат по этой снежной терке дальше…
— Ну сам, так сам, нашим легче. Тогда вставай живенько и без глупостей.