одолжили в театре, весь СТЭМ и прибившиеся были задействованы в оцеплении. А еще через день меня возненавидели все студентки, аспирантки и молодые преподавательницы факультетов иностранных языков, русской, украинской и молдавской филологии.
Сценарий был незамысловатый. Разговаривая по телефону, поссорились два декана — декан факультета физики и декан факультета иностранных языков. Тут надо знать реалии нашего университета. Факультет иностранных языков регулярно поставлял невест для студентов и аспирантов физиков. И тут началась вражда факультетов. Практически Гриффиндор и Слизерин из «Гарри Поттера». То есть Монтекки и Капулетти. И в этот же вечер студентов-физиков не пустили на вечер иняза. Так было по сценарию. Девушки танцевали там шерочка-с-машерочкой, а пианист, единственный мальчик на факультете, был привязан к стулу веревками и играл с чувством, но поскольку под давлением, то плохо. Девушки плясали невесело, без надежд на будущее. Ну и как полагается, группа физиков как-то через подвал все-таки просочилась на вечер, и там, конечно, птичка-Ромео-Женя увидел, наконец, Джульетту. Ну и все остальное как у Вильяма нашего Шекспира, правда, без убийств родственников и с другим финалом — факультеты помирились в очереди за стиральным порошком. Нам в общежитие иногда его завозили. В общем, ерунда полная и бездарная. Но съемки проводились солидно. Актеров, исполняющих главные роли, по приказу проректора по учебе освободили от занятий без отработок. Каждое утро мы собирались в комитете комсомола и шли снимать кино. Левочка Садовник, который лучше других знал, как снимать, поскольку умел складывать из пальцев экран и знал слова «Питер Брук» и «Феллини», в мегафон вопил: «Начали» и «Стоп!». Бегала хлопотливая бойкая девочка и шваркала перед моим лицом хлопушкой, а Володя Деревориз и Юра Саутин важно требовали еще один дубль. Миша Човнык печально пересчитывал метры дефицитной пленки Шосткинского химкомбината «Свема».
Недавно посмотрела отрывки из этого кино с дочкой. Линочка всплескивала ручками и вздыхала: мамочка, какая ты
Ну нет у меня такого опыта, чтобы ах, вены резать или в омут с головой, как бедная Лиза от любви! Ну нету!!! А редактор моя мне говорит:
— Нет главного, понимаешь? Потому что, — объясняет мне редактор, — если приходит конец света, Зощенко так писал, если приходит конец света, то любви жальче всего. Понимаешь? — говорила мне редактор. Ну да, понимаю. Но сама мысль, что мне надо писать о любви, в которой я ни черта не смыслю, меня очень подавляет. Это все равно что разбирать карту звездного неба или, например, рассуждать о нанотехнологиях. А придумать ничего не могу. Нет, есть, конечно, примеры. Но это как будто рассказывать здесь чьи-то секреты. Арлен Исаевич, например. Люся его, красавица, умерла как-то неожиданно, во сне. И Арлен Исаевич смириться не может. Она умерла, а он вопреки всему ее любит. Ну что — ну, умерла. А что ж ему теперь, ломать себя, если он без этой любви жить просто не может. И он продолжает ее любить. Любит, и все. Но когда вспоминает, что некому сказать: «Люся, я тебя люблю, Люся», что Люся ушла, он плачет. Думает, что она не слышит и не знает. А я уверена, что она слышит и знает. Только ответить не может. Потому что для этого нужен канал, нужен специальный человек с какими-то открытыми космосу и всем ветрам частями лобных долей. Ну, в голове. Такие специально одаренные люди. Или, я думаю, все- таки наоборот. Эти люди — не находка, а упущение. Всем, кто на Земле родился, эти канальчики аккуратно заклеили, а у этих вот — специальных — оказался брак. И они постепенно поняли, что могут говорить и с нами, и с теми. Легко. Да, собственно, и нам дано. Мы просто иногда слишком крепко спим. Или просто не хотим прислушаться. Вот Эллина, дочка Люсина, рассказывает, что мама однажды пришла во сне и в свойственной ей манере сказала, мол, ну прекратите уже выть, нет покоя от вас, у меня уже все нормально. И если бы не вы… А Люсина дочка Эллина быстро-быстро спрашивает: мам, мамочка, ну хватит тебе ругаться, ты лучше скажи — бабушку-то видела, нашу бабушку Василису? Видела? И Люся ответила дочке, очень внятно объяснила, очень лаконично просто, как она это всегда делала еще здесь, в этой жизни. Она сказала:
— Понимаешь, Эллина, — вот так просто назвала имя, и это как-то убедило Эллину, что сон этот неслучайный, — тут ведь все по-другому устроено. Ну представь себе большую, очень широкую лестницу… Нет, ты представь себе пирамиду, — сама себя исправила Люся, видя, что дочка ее не совсем понимает, — и вот каждый, кто сюда пришел, находится на той ступеньке, в том месте, которое заслужил. Ну вот, всё. Пока, — сказала красавица Люся своей дочке Эллине. И Эллина проснулась. И с этого дня ей становилось все легче и легче, потому что она поверила в то, что не может уходить человек навсегда в никуда. Потому что такого места «Никуда» просто нет.
Да, так я о любви. Какая же она бывает разная! Та самая Степашкина Евдокия однажды возмутилась:
— Любовь?! Что за любовь?! Мужчины как плохо выдрессированные собаки, понимаешь?
Я не понимала.
— Ну как, ну вот у них чуть что — сразу падает планка, вываливается язык, и, поскуливая от вожделения и в предвкушении будущих радостей, он срывается с поводка и, метя углы на своем пути, удирает, задрав хвост, к друзьям, на рыбалку, в бар, на охоту, по бабам, абсолютно забывая дорогу назад. Ну или не забывая, но легкомысленно откладывая свое возвращение. И даже если ты будешь ему звонить каждые полчаса и, на удивление, у него не будет отключен телефон, — так говорила Степашкина Евдокия, — то дозваться его домой практически невозможно, Он строго и деловито отвечает, что «щас будет», что «уже выезжает», но на самом деле будет сидеть, ходить, пить, купаться, разговаривать, любезничать, кокетничать и хвастать до последнего, как будто у него единственные ключи от этого бара, от этой сауны или от стадиона. И он должен все закрыть и поставить на охрану.
— И только инстинкт самосохранения, — говорила Степашкина Евдокия, — когда захочется кушать, спать или где-нибудь заболит или выскочит, только инстинкт может пригнать его назад. И он притащится с поджатым хвостом, приползет на брюхе, а потом тихо замрет, свернувшись на диване, и будет там отдыхать до следующего срыва.
— И что, — спрашиваю я Степашкину Евдокию, — ты его такого любишь?
— Ну ра-зу-ме-ет-ся! — Она высокомерно закатила глаза и добавила горячо: — Я ж его два года добивалась, я ж наряжалась и по его улице ходила, встречи искала, я ж его обула-одела, я ж его пою-