Артем поцеловал зажмурившуюся жену, сам зажмурился в какой-то сладкой муке, поднятое к небу лицо залилось слезами. Он силился что-то сказать, но слов не находил.
— Поля, Зина, Мелашка! А ну, спивайте мою! — Артем так и стоял весь в слезах.
Женщины знали песню Артема, зачастили величально, будто свадебные колокольчики, забились голоса:
— Одарка, сердце мое!
Никто не заметил, как над тыном, отгораживающим сад от хаты, появилась голова под форменной армейской фуражкой. Одна Ульяна заметила, вся засветилась, как днем, когда прижимала к груди туфельки, и выдохнула так же, как тогда: «Юрко-о!» Он начал строить ей уморительные рожи. Ульяна прыскала в кулачки и наконец шмыгнула к нему в калитку.
— Куды? — схватилась тетка Дуня, но, увидев Юрка, расплылась в улыбке. Хотела было пригласить его за стол, но он, поняв это, покачал ладонью перед лицом: мол, не надо, они с Ульяной гулять пойдут.
Что ж, дело молодое, и правда, какой им интерес толкаться тут, у Юрка отпуск кончается, и двинет скоро молодой лейтенант далеко-далеко, в неведомые края. Пусть помилуются последние денечки…
Василек подошел к тетке Дуне.
— Пойду к своим ночевать, сестренка с братком еле отпустили к вам, а завтра опять в Киев возвращаться. Спасибо, теть Дунь, за все.
Она погрустнела.
— И Марийку заберете, панночку мою, останемся мы удвох со старым…
— А Ульяна?
— Что Ульяна! Молодий мисяц на всю ночь не святить… — Она снова подумала о том, что, даст бог, скоро наденет Ульяна белые туфельки «на пидборах» под белое невестино платьице. — Беги, сынку.
Конон с женой тоже подался до хаты: он впереди, она, с забитой, извиняющейся улыбкой, сзади.
В саду остались самые близкие.
Яков Иванович поднялся из-за стола, прошелся меж деревьями — в сухом сумраке неслышно, как пепел звезд, падали первые осенние листья. Бледными звездами было усыпано небо, а луг и речка потонули в смутном туманце, оттуда, через огороды, шел острый, как лезвие, холодок, и там, на лугу, печалилась девичья песня.
— Воздух у вас тут, а! — Яков Иванович, наверное, вспомнил свой шахтерский Донбасс, темные, маслянистые лица людей, выходящих из клетей. — Артем Федорович, спать только здесь, в саду.
— В садку, в садку або на хлеву, на свежем сене.
— Ой, дывиться, сестры, щось задумали мужики! — не преминула вставить тетка Ганна.
— Та куды воны динуться! — махнула рукой тетка Дуня.
Ганна показала лукавыми глазами в сторону луга, откуда доходила по-осеннему тихая, грустная девичья песня:
— Найдуть куды!
— Найдем, найдем! — еще хорохорился Артем. — Найдем, а, хлопцы?
— Горечько мое! — пропела тетка Дуня. — Ты уже б дорогу до постели нашел. А то еще вон до Франька попадешь.
Женщины рассмеялись, а дядька Иван решил поддержать мужской престиж:
— Добре, добре зараз на синци, на горище. Я и сам люблю иноди…
Тетя Поля подковырнула Иванову жинку:
— Ганна, как же ты не боишься мужа одного пускать на горище?
— Ага! Що я дурна! Вин на горище, а я драбыну сховаю, сиды, милесенький, як сыч. А пидставлю, колы сама вже захочу!
Все так и покатились со смеху, а Зинаида Тимофеевна притиснула к себе Марийку, защищая от слишком вольных слов тетки Ганны.
— От як нас жинки срамят! — посочувствовал дядька Артем своему другу, которого Ганна вогнала в краску.
Тот сокрушенно развел руками:
— Так на том же и Сыровцы стоят… На нашем мужском позоре.
И всплыла за столом дошедшая из старины история…
Жил да был своим хутором у шляха мужик с жинкой, горячего, если не сказать дикого, нрава человечина. Да и одичаешь: вокруг ни души, по ночам волки бродят возле хаты. Все села вокруг знали характер хуторянина, а все же, как случится беда в дороге — колесо рухнет, либо конь охромает, — заворачивают в одинокое подворье за помощью. Но уж склад хозяина знай, не то будет: вожжи в руках, а воз под горой.
Еще и потому был ярой натуры мужик, что рожала ему жинка одних дочерей, — нет помощника в хозяйстве, да и кому его передать, когда грянет последний час… А тут опять ожидается потомство — жинка дрожит, как осиновый лист, и сказать про свой страх некому. Под горой, у реки, в развалюхе жила бабка, прогнанная людьми за знахарство, травки да корешки собирала по лугам и лесам, той старушке и доверилась, она у нее трех девок приняла.
Вот уезжает хозяин по делам — зовет к себе повитуху. Ты, говорит, трех курочек в хате поселила, теперь давай петушка, а коли будет прежнее добро, ой, береги, бабка, ребро… С тем простились. А ночью и разрешилась жинка… двумя дочерьми. На всю хату ревет от своего горя. Но золотая оказалась голова у бабки: погоди, говорит, госпожой будешь над грозным мужем…
Возвращается хозяин — молчок о жинкиной провинности: не родила, мол, тебя ждет, а что рев на другой половине — мужицкое ли дело вникать в бабьи страдания. Подает чарку, собирает вечерять… Добре же он повечерял. С бабкиной приправой из неведомых корешков. Ночью закричал пуще своей жинки, зовет бабку: живот раздирает, поясницу, как супонью, стянуло. «Помоги!» — «Тебе, — говорит старуха, — помочь нечем: ты рожать будешь». — «Как?!» — «Так! Может, и даст бог петушка…»
От ужаса ли, от боли свалился хозяин без памяти. А утром очнулся еле живой — ребеночек в ногах мурлычет. «Кто?» — спрашивает. «Кто ж, — отвечает старуха, — девка, жинку корил, сам об то и ушибся…» — «А у нее кто?» — «И у нее девка, да с бабы что взять. Лежи, не вставай, потому как ты слабый, сыровый еще…»