и гитарист действительно сорвался в сполошный крик:

— Братцы, помира-а-а-ем! — Сплоченно загремим в тартарары.

И тут же снова вошел в игривую, но уверенную в себе, только прикидывающуюся наивной иронию:

А хорошо ли это или плохо — Тогда и скажет мудрая эпоха.

Гитарист брякнул по струнам, эффектно прихлопнул их — точка!

— Да-а… — протянул сквозь сомкнутые зубы Жарков. — Шансонье, а?! Как в Париже! — Он повернулся к старику Гурьяну: — Уж не из Франции ли тебе его прислали? Чтобы нас, шалопаев, поучить уму-разуму. А, Гурьян?

— Ни боже мой! — заморгал тот глазами, и все трое рассмеялись, каждый по-своему обрадованный разрядке.

— Береги здоровье, Николай Иванович, — отсмеявшись, сказал Бородин, — на каждый чих не наздравствуешься. Наивная, примитивненькая философия…

— Не скажи, добрейший Владимир Мироныч, — пресек его Жарков. — Философия довольно определенная. Им дай — они отцовское, наше с тобой, наследство быстро по ветру пустят. И ручки умоют: наша хата с краю, эпоха такая.

— Да, да, — поспешил согласиться Бородин.

Стоило ли спорить? Песенка эта, в общем-то, не распалила его, она стояла в обычном ряду не раз и не два слышанных им в институте. Он знал, что студенты любят его, и ценил это; и так бывало: выйдут гурьбой с лекции, ребята пригласят в общежитие, и вот уже незапрограммированная вечеринка — стихи, остроты, и тут же, конечно, гитара появится на свет, и какой-нибудь мальчишка, вспотевший от такого близкого, чуть ли не свойского присутствия профессора, из кожи вылезет ради духа вольности святой, «выдаст» что-нибудь такое, что «не печатают»… Игра все это, смешной флер, слетит все, как полова, при первом же серьезном соприкосновении с жизнью…

В этот вечер хрустальный — Лишь звезды и ты, Ни людей и ни улиц — Лишь звон с высоты… —

настраивались у костра на минорный лад. Девица притихла, сидела рядом с гитаристом, привалясь к его боку, закинув ногу на ногу, и подпевала, произнося слова с приличествующим современной эстраде прононсом. Парень в штормовке лежал на спине, положив руки под голову, смотрел в небо.

— Ну-к что ж, Николай Иванович, налил бы по лампадочке для сугрева. — Завинченная Жарковым фляга все время терзала взгляд старика, и он мучительно ждал момента, чтобы напомнить о ней. — Как говорится, чтой-то стало холодать…

— Что скажешь, Владимир Мироныч? — Жарков подкинул флягу в руке — в ней тяжело плеснулось.

Бородин отрицательно покачал головой.

— И-е-ха… — вздохнул Гурьян. — Ин быть так. Пойду сенца принесу, спасибо за угощеньице.

— Иди-ка ты на покой, сами принесем, — сказал Бородин.

— Не, ни боже мой.

Он легко поднялся, зашурхал по траве в сумерках, вправду набиравших сухой снеговой холод. Жарков с Бородиным смотрели ему вслед и не удивились, когда егеря, проходившего мимо костра, вдруг, как магнитом, потянуло к нему.

— Спасибо вашему дому, пойду к другому. В точку сказано, — резюмировал Жарков. — Что творится со стариком, ума не приложу.

Бородин тоже думал об этом.

— Горе гнет, Николай Иванович, я так полагаю. Поставь-ка себя на его место. Дом осиротел, старость, она, как известно, не радость. Один, тоска непроходимая. Чего ж ты хочешь?!

— Да нет, тут что-то не то. — Жарков возражал, но в голосе его не было обычной категоричности. — Помню, у меня в батарее ездовой был, Кузьмич, из ограниченно годных. Ему тогда было вот как нам с тобой, но для нас он дедом тогда рисовался. Дед-то дед, а в общем, в силе еще был мужик и на любое дело вровень с молодыми шел — и снаряды подвозил, и харч, а в горячую минуту и в пушку впрягался, как все, да с шуткой-прибауткой. Любили мы его, незаменимый был человек Кузьмич, вроде батарейного отца… И вот, на Украине дело было, бой разразился страшный, от батареи моей три или четыре пушки осталось, а немцы кидаются в атаку, как осатанелые…

Свежий низовой ветер прошел по берегу, и белые полосы косо прочертили вечерний сумрак. Жарков поймал сорванную с плащ-накидки газету из-под провизии, посмотрел вдаль, туда, где еще недавно широко играла вода в солнечных бликах, — там все было затянуто хмарью, стало слышно текущую под обрывом воду. Ни Бородина, ни Жаркова не смутила идущая с севера непогода, они знали, что это к хорошей охоте — в такое время птица не засядет на полдороге подкормиться в крепи перед дальним перелетом, а пойдет, подстегиваемая ветром и холодом.

— Ну вот, кинулись в очередной раз. Мы сидим, ждем, чтобы поближе подошли. И тут на глазах у батареи выскакивает из траншеи Кузьмич, две гранаты в руках. «А, мать вашу!» Или что-то в этом роде. Кричим ему: «Ложись, дурило!» Он — ноль внимания. Ну, ты же знаешь, как это бывало, сдадут у человека нервы, он себя не помнит, кричи не кричи. Двое солдат моих жизнью рисковали, поднялись, догнали в три броска, сбили на землю, гранаты вырвали и ползком заволокли Кузьмича в окоп. Смотрю, плачет, рвет на себе рубаху. А мне с НП полка звонят: «Что там у тебя?» В ту минуту я этого Кузьмича, Анику-воина, разорвать был готов на части. «Разберусь, — говорю, — доложу».

После боя подхожу к нему — он притих, сидит в траншее, один ото всех, как прибитый, глаза сухие. С меня тоже злость-то уже сошла. «Что это ты, Кузьмич, на рожон полез, ты ездовой, а врукопашную бросаться — помоложе тебя есть». Молчит. Потом вынимает из кармана гимнастерки треугольничек: «На, читай, командир, это моя старуха пишет». Что ж ты думаешь, Владимир Мироныч? Третьего, последнего сына война у Кузьмича погубила. «Я, — говорит, — как первого потерял, в сорок втором, на фронт пошел, второго потерял — терпел, думал, есть на свете бог, то есть справедливость, значит… А третьего потерял — вчера письмо пришло, — ну, тут не совладал с собой, прости, командир». Гляжу я на него и думаю: мы ведь ничего не знали… Мы-то молодые, нам что — грудь в крестах или голова в кустах. А он, Кузьмич, каждый день муку нес, подвиг вершил такой, что затмевал все наше геройство, а висит у него на гимнастерке только медаль «За боевые заслуги». «Как же ты терпел-то, Кузьмич?» Он посмотрел на меня: «Все терпят, и я терпел…» Потом уж, когда постарше стал, понял я мудрость этих простых, вроде бы расхожих слов… А этот, Гурьян… — Пальцы у Жаркова невольно сжались. — Вон, погляди… Неужто и он солдатом был? Срамота. — Жарков отвел взгляд от костра и начал запихивать в рюкзак свертки с едой.

Бородин, занятый его рассказом, отвлекся от того, что творилось у костра. Гвалт, доносившийся оттуда, только раздражал его подсознательно, но не более чем занудное пение комара. Сейчас он увидел в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату