свете сильно пылающего костра: гитарист исступленно бил по струнам, а старик Гурьян притопывал ногами, бил себя по штанам, неверно мычал что-то совершенно пьяным голосом.
— Давай, давай, Гурьян! — давилась в смехе девица. — Давай со мной! — Она вскочила, встала перед ним, закрутила бедрами.
Парень в штормовке резко поднялся, схватил Гурьяна за плечи, рванул прочь от костра.
— Куда, куда? — оторопело заегозил старик. — Не желаю. Куда?
Парень вел его к темневшей избе. Гурьян, противясь, заплетался в вялых ногах.
— Куда, куда? Ты мне путевку свою сперва дай! Путе-е-вку! Понял?
И вдруг отрешенно заорал:
Парень упорно тащил Гурьяна — щуплого, острого, как черный кузнечик, на фоне костра.
— Что верно, то верно, — проговорил Жарков.
После минутной возни на крыльце в окошке Гурьяновой избы вспыхнул свет.
Пламя костра примяло ветром, он срывал с него мелкие искры. Гитарист снял с машины белое покрывало, что-то делал внутри в неверном свете лампочки. Девица трясла скатерть.
— Пошли за сеном, Владимир Мироныч, факир был пьян, фокус не удался, — невесело пошутил Жарков.
— Да ладно, утро вечера мудренее. Пошли.
Два года назад, в такую же позднюю сухую осень, здесь, на Чаусе, произошла с Бородиным неприятность, прямо сказать, стыдная в понятии каждого мало-мальски уважающего себя охотника. Потом-то случай этот, действующим лицом которого, хотя и второстепенным, был все тот же старик Гурьян, приобрел комическую окраску — именно благодаря участию в нем Гурьяна — и вполне мог бы представлять пусть и не признанный литературой, но фольклорно бытующий жанр охотничьих баек, рассказываемых за добрым мужским ужином у походного костра. Но тогда…
Он приехал сюда с другом — писателем, человеком до мозга костей городским. Балагур и весельчак, подтрунивающий над всем и вся, не исключая собственную персону, писатель почему-то сразу вызвал глухую неприязнь старика Гурьяна… Впрочем, все объяснилось чуточку позже.
Надо сказать, что в ту пору Гурьян был на гребне своего семейного благополучия. Верховодила всем его Мария Лексевна, подвижная толстушка со сдобным, белым лицом, едва достигшая пятидесяти; Гурьян, долгие годы которого уходили в смутную чащу жизненных передряг, привел ее к себе в дом совсем недавно и был за ней как за каменной стеной. Он ходил гоголем, всем своим видом показывая, что вот каков — молодая жена, баба с перцем, и сам он, стало быть, еще с перцем… Друг Бородина, что называется, вошел в стиль, был изысканно галантен с Марией Лексевной, и еще за домашним веселым чаепитием (а был перед тем не только чай) с горячими пышками, с самоваром, играющим в солнечных отсветах, какие-то теки отчетливо заходили по лицу Гурьяна. Он надолго замолк, только глаза его зорко следили за Марией Лексевной, да тихие, сдавленные покашливания призывали ее попридержаться в слишком щедро выказываемом расположении к гостям, из которых она явно выделяла писателя.
Потом все четверо пошли в землянку — Мария Лексевна пожелала лично удостовериться, удобно и тепло ли будет ночью охотникам. Она картинно встала посреди землянки в кокетливо повязанном газовом платочке, развела полными руками, пропела сокрушенно:
— Извиняйте, конечно, чем богаты, тем и рады.
— Не извольте беспокоиться, Мария Алексеевна, наше дело мужское, — в том же тоне отвечал писатель.
Он легонько придержал ее за талию, помогая взойти на ступеньки, ведущие к двери, — и это была последняя капля, переполнившая чашу терпения Гурьяна. Оттертый в конец торжественной процессии, он в три скачка оказался у самой двери.
— Владимир Мироныч, кого это ты привез с собой? — Глаза Гурьяна сверкали. — Это что же, при живом муже жену щупать?! Видел я, все видел!
— Гурьян! — в ужасе вскрикнула Мария Лексевна. Слезы брызнули у нее из глаз, и она опрометью бросилась из землянки.
— Опомнись, не городи ерунды, Гурьян! — попытался усовестить старика Бородин.
— Видел я, все видел!
— Нет, нет, позвольте, Владимир Мироныч, — вклинился писатель, у которого прыгали в глазах веселые чертики. — Я оскорблен, я требую удовлетворения.
— Прекрати, неумно.
Кое-как угомонил Бородин Гурьяна, увел из землянки.
Но на следующий день пришла очередь старика жестоко посмеяться над ненавистным писателем, а вкупе и над Бородиным.
Они возвращались с утренней зари, прямо сказать, не очень удачной: рассвет был ясный, ветреный, редкие табунки уток шли высоко. Уже подплывали к мысу, Мария Лексевна с Гурьяном, как видно пришедшие за ночь к доброму миру, стояли на круче, поджидаючи охотников, и писатель, торчавший на корме, приветствовал встречающих легким помахиванием руки. На коленях у него лежало ружье, а Бородин греб, сильно отваливаясь назад, торопился к законной охотничьей трапезе… Волна крепко ударила в бок лодки, писатель инстинктивно схватился за борта, ружье скользнуло с его коленей в воду.
Бородин, табаня, круто остановил лодку, она медленно пошла кругом, волны бесстрастно цокали о нее в воцарившейся тишине, на лице писателя застыла жалкая улыбка.
— Да-a, с тобой не соскучишься, — только и смог выговорить Бородин.
Он клял себя с безнадежным запозданием: нарушил первую охотничью заповедь — ружье не доверяй даже другу своему.
Мария Лексевна пошла в избу. Гурьян спустился с кручи, вперил пепелящий взгляд в писателя, немо сидевшего на корме приближающейся лодки, схватил цепь и молча рванул лодку по чавкающей у него под сапогами глине.
— Вылазьте, чего уж там, поохотились. Умный ты мужик, Владимир Мироныч, а с дураком свяжешься — завсегда сам дураком и останешься. Что делать будем?
— Право, и не знаю. Там глубина приличная.
Писатель, понуро молчавший, уловил в словах Бородина ниточку надежды.
— Что глубина! Я буду прыгать. Поплыли. Я заметил место.
— Прыгун! — Гурьян прищурил красные от бессонной ночи глаза. — Ты, видать, только к чужим бабам в перину прыгать умелец. А тут околеть можно. Вода!
Писатель зябко поежился то ли от бессильной обиды на Гурьяновы слова, то ли в самом деле от холода оловянной осенней воды.
— Стой тут. — Гурьян снисходил теперь только до Бородина. — Я снасть принесу.
Но сколько они ни сновали на холоде по ледяной хмурой воде, прочесывая дно Гурьяновой снастью — самоловом с большими, в палец, пугающе отточенными крючками, — все было втуне. Чаус не отдал им ружья…
Недели через две получил Бородин письмо. С большим трудом продрался сквозь дремучий частокол