Меня, конечно, выгнали из училища. Это можно было предвидеть, причин было много, они возникали и исчезали каждый день: вольнодумие перетекало в нарушение дисциплины, разгильдяйство сменялось яростным, идеологически невыдержанным правдоискательством, хулиганскими проявлениями. Все это отдавало профессиональной непригодностью.

В глубине души меня это даже веселило — жизнь становилась непредсказуемой, непознанные сюжеты волновали меня. Предстоящая армейская служба ужасала только медкомиссией, где надлежало предстать перед многими врачами, женщинами в том числе, совершенно голым. Батю я тоже не особенно боялся — я уже научился щериться на него и прижимать уши. Но… Бедное сердце мамы…

Кишиневское художественное училище славилось своим директором. Хитрый хохол Майко охотно принимал изгнанных из Одесского, зная директора нашего Ваську, его нетерпимость ко всему живому. Это стало традицией, и одесситы не подводили — национальные молдавские культурные кадры крепли с каждым годом.

Печальным было первое сентября тысяча девятьсот шестидесятого года. Как ни в чем не бывало я вышел из дома в половине девятого, якобы на занятия, прихватив, сквозь слезы, пять рублей, полагающиеся на обед. С Костей Плющом, заранее договорившись, мы встретились на углу и поехали на Ланжерон. Плющ, не учившийся в училище, пожертвовал этим днем ради меня — он собирался было прийти к торжественному началу занятий, чтобы повидать кое-кого, дело у него было, как всегда.

Было пасмурно и тихо, белесое море сливалось с горизонтом, акварельные облака стекали в море, размывая листву на переднем плане. Все это меня уже не касалось — этюды, да еще акварелью, — это для студентов, мне же светило сквозь темное беспокойство желтое окно Ван-Гога. Я вдруг почувствовал мелкую неприязнь к Плющу: сидит, падла, маленький, крепкий, как японец, ничего не боится, ничего не теряет, щурится на море, сочувствует.

— Слышишь, Карла, — далеким голосом отозвался Костик, — а чего бы тебе не податься в Кишинев? Тебя точно примут — раз, второе — успокоишь мамашу, скажешь, — Плющ рассмеялся, — эмигрировал по политическим соображениям. А там — хоть в Советскую Армию. Ну а пока, — Костик встал, — давай свою пятерку. Видишь, открывается та зеленая будочка на фоне обрыва, желтого, как моя жизнь.

— Моя, моя, — поспешно развеселился я. Бутылка «Алб де Масэ» веселья не дала — было несколько часов вдохновения, мы спорили о Пюви-де-Шаванне, пустую бутылку швырнули в море, но разбивать не стали, повзрослели, наверное…

Через несколько дней, надергав взаймы рублей сорок, я объявил дома, что уезжаю на уборочную.

— Этюдник возьмешь? — спросила мама.

— Да нет, что я, Кондрусин? — выкрутился я, отбирая втихаря рубашку поприличнее. — Буду ходить на танцы. Возьму, пожалуй, те серые штаны.

«Свобода, бля, свобода, бля, свобода», — стучали колеса.

Через несколько дней я убедился, что свобода — это когда тебя уважают, или, на худой конец, просто не любят. Уважать меня было не за что, но и любить некому, и я взвалил на себя впервые эту непритертую ношу, еще не крест, но уже не рюкзак.

Во дворике художественного училища росли шелковицы и абрикосы, их побеленные стволы светились в контражуре, узорная тень цвета розового винограда лежала на земле. Солнечный, приморский пейзаж вдали от моря был странен. На круглой веранде, какие бывают в пионерлагере, сонно торчали несколько человек, две или три девицы среди них.

В зачуханной этой столице я почувствовал себя европейской штучкой и подошел, как можно ленивее, покачивая маленьким, модным своим чемоданчиком с закругленными краями. Загорелый парень поднял голову.

— Ого! — сказал Шева, изгнанный в прошлом году наш третьекурсник, — а я думал, первым из вашего кодла будет Морозов.

— Здоров, — равнодушно протянул он руку.

Светлые тени этого солнечного Зазеркалья слегка пошевелились.

— А Майко нет, в командировке, — продолжал Шева, — в Москве, на совещании. Будет на той неделе. Хочешь, сам спроси.

Не для того я приехал, чтобы поздороваться с Шевой и уйти, но заходить и спрашивать было неудобно, не было у меня основания ему не доверять.

— Пойдем, — вдруг сжалился Шева, — узнаем поточнее, когда он будет. Но ни к кому больше не обращайся. Дождись лучше.

Секретарша, полоснув меня острым взглядом, подтвердила, что директора ждут в следующий понедельник.

То есть, приедет он, может, и в пятницу, так что, если спешно, можно и домой позвонить, ничего страшного…

— Нет, нет, — испугался я, — спасибо. В понедельник так в понедельник.

Елки-палки, сегодня только вторник.

— Ты где остановился?

— Я хотел сегодня же назад, дома сказать…

— Ну, ты даешь, как поешь, — засмеялся Шева, — а поешь неважно. Ладно, к вечеру пойдем в общагу. Там комендант, правда, такой кугут… Бабки есть?

— Да, спасибо, — рассеянно ответил я.

— Из спасибо шубы не сошьешь, — невпопад на солнцепеке рассердился Шева. — Я же тебе не предлагаю.

— А-а-а, — догадался я, — конечно.

Мы помыли у колонки банку из-под томатного сока, мы сходили тут, неподалеку, слухи о дешевизне вина в Молдавии подтвердились, мы вернулись на веранду, девушки смотрели на меня серьезно.

В восемь часов утра синемордый отставник-комендант выгнал меня с матюками из общежития на тихой темно-зеленой улице Щусева, пригрозив зашевелившемуся Шеве лишить его койко-места, если такое, понимаешь, повторится.

Два дня, пока не кончились деньги, я слонялся с Шевой, забросившим занятия по этому поводу, с ним было скучно. Он, обругавший коменданта, сам был кугут из города Первомайска. Но с нами были девочки, то одна, то другая. Другая, керамистка, даже влюбилась в меня, о чем и сообщила, но прикладной, керамической, что ли, любовью, я же не терял высоты, буквально подпрыгнул и уцепился за высоту, болтая ногами…

Они потеряли ко мне интерес, отстали, и я решил до понедельника в училище не показываться. Пачка «Лайки» стоила рубль, тридцать копеек стоил стакан чая, а хлеб в те солнечные времена стоял вместе с солью и горчицей в столовых бесплатно. На несколько дней мне хватало. Шева, кроме того, обещал достать для меня червонец, в пятницу, гадом будет, или в понедельник, в крайнем случае.

Ночевал я на вокзале. Полутемный этот вокзал был рядом с базаром, ночами был полон бездомных, бродяг, цыган и просто алкоголиков, не говоря уже о пассажирах — колхозниках в основном, вечно ожидающих поезда на Сороки или загадочные Вадулуй-Воды.

Безумная женщина у входа сидела неподвижно сутками, с бледным лицом хищной птицы, чайки скорее всего, сидела молча, только поминутно зевала, широко и беззвучно, настаивая как будто на своем сходстве именно с чайкой. Густой запах сероводорода стоял в зале ожидания днем и ночью, запах транзитной Молдавии. Оказалось, он шел от фонтанчика питьевой воды. Вода была минеральная, называлась «буркутная».

Среди ночи спящие вздрагивали и просыпались от резкого стука, похожего на пулеметную очередь — это стучали чем-то металлическим, компостером, может быть, по деревянным скамейкам с вырезанными буквами «МПС» служащие вокзала, и это означало, что идет уборка и нужно встать и пересесть.

По утрам в сентябре даже в Молдавии бывает холодно, и окна затягивались синим безысходным тупиковым светом. Не выспавшийся, в мятой рубашке (главная, визитная, лежала нетронутая в чемоданчике), я бродил, продрогший, в ожидании открытия столовой, утреннего своего чая. Затем добирался до Комсомольского озера, валился на берегу спать под пригревающим уже солнцем, клал под голову чемоданчик, и даже во сне старался безмятежно улыбаться, изображая отдыхающего.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату