Пять трехметровых брусьев я обшил досками, подумав, для остойчивости приколотил борта, получилось корыто три на ноль семьдесят пять. Вот бы увидел Игорь Сергеев, засмеял бы дядю.
Два печных кирпича положил я в авоську, завязал, получился приличный якорь. Грунт здесь песчаный, зацепов быть не должно. К бортам поперек прибил дощечку, комфортное получилось корыто.
С замиранием сердца я столкнул его в воду. Утро было пасмурное и душное, море было спокойно, широко колыхалось, будто редкие волны проходили под водой, не прорывая поверхности.
Идти на дальнюю банку за полторы мили от берега я не рискнул — выплыть, в случае чего, я выплыву, но лучше без приключений. Легонько оттолкнувшись, я отчалил. Ящик мой вел себя хорошо, борта торчали над водой сантиметров на семь, вода была прозрачная, я видел дно в редких пятнах водорослей, потом дно отодвинулось, замутилось, темно было на дне.
Я тихонько греб, осваиваясь, оглядывался уже по сторонам. Заставы отсюда не было видно, да и не могло — берег поворачивал влево. Справа, кроме горизонта, ничего не было, да и горизонт почти пропадал в сером небе.
Налетали иногда маленькие местные шквалы, шерстили веером воду. Дул легкий норд-ост, но, слава Богу, не знаменитый бора, а обыкновенный, низовой. «Отжимной, — подумал я с досадой, — унесет последнюю теплую воду, завтра вода будет градусов десять». Купаться я не собирался, но лучше все-таки, когда вода теплая.
Дно опять показалось, посветлело, вот и банка, как бы не переплыть, пора бросать якорь. Якорь мой улегся, веревка натянулась — корыто стояло. Глубина была метров шесть.
Сердце стучало, в ушах звенело, я насадил, стараясь не торопиться, мясо на два крючка. Мощная поклевка ударила током. Я подсек, подтянул леску — пусто. Поклевка повторилась, я вытащил леску — крючки были голые. «Ладно, — заулыбался я, — будем внимательнее».
Мощно дернуло, едва грузило коснулось дна. Что-то тяжелое уворачивалось, сопротивлялось, не хотело. Я вытащил камбалу, колесо диаметром с полметра. Килограмма на два с половиной.
Дрожащими руками смял я папиросу, долго не мог прикурить. Камбала лежала на свежих досках, желто-серая, изысканная, как древнеегипетский рельеф.
— Изида, — сказал я, — подожди. Будет тебе сейчас Осирис.
Я бросил грузило за борт, но дна не было — «Может, ямка» — я отпустил леску. Дна не было, леска косо уходила назад. Я глянул на берег — ориентиры менялись, якорь сорвало, снесло с банки, меня уносило в море.
Ветер усилился, не меняя направления, значит, несет меня на юго-запад, минуя Одесский залив, в Турцию, что ли.
Что-то высокое — то ли страх, то ли восторг какой странный — обернулось для меня непривычным, никогда не испытываемым покоем. Кем бы я ни был — спасибо, Господи, — я в открытом море, и плот, сделанный моими руками, пока не утонул.
У передней доски закипели буруны, скорость увеличилась, я был готов обернуться и увидеть за плечами небольшие крепкие крылья. Внезапно проступила голубизна в небе, пробились солнечные лучи, странные, голубые, они обжигали холодом шею, уши, глаза. Было что-то не так. Я сделал усилие и очнулся.
На черном кострище лежали слипшиеся пятна теплого снега. Светало, я отряхнул воротник, выбил о колено шапку и огляделся.
Метрах в двадцати за моей спиной стояла белая бетонная ограда с козырьком колючей проволоки. Она тянулась вправо и влево, теряясь в березах. За оградой тихо ворочалось и булькало что-то темное, огромное, государственное.
Я встал и, с трудом разминая затекшую поясницу, направился на шум Московской кольцевой автомобильной дороги.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Суворовский необитаем
И Гоголевский нелюдим
И узнаешь, один из ста,
Что бывает красная береста,
Что бывают гибельные места,
А других не бывает мест
1
Как всегда, глаза разбегались, непонятно, с чего начинать, дом запущен, мусор по углам, шестилетняя Катя научилась подметать — пыль столбом кружилась иногда посреди комнаты, оседала на шарах светильника.
Стена в кухне исписана карандашом, а то и шариковой ручкой — номера телефонов, дурацкие цитаты, поздравления…
Татьяна вздохнула и решила начать с самого неглавного: отчего бы не покрасить кухонное окно.
Пейзаж за окном в любом случае стоил оформления, если не приличного, то выразительного, по крайней мере. Что может быть лучше свежих белил в контражуре, отдающих то ли, скажем, сиреневым, то ли наоборот, охристым, как тряпочка или тело на этюде Александра Иванова.
Бетонная коробка школы, дальние новостройки были уже не так устрашающи, — набухала вокруг, разбрызгивая тени, майская зелень, нахальная, говорливая, и в то же время… — Румяная! — радостно догадалась Татьяна.
Она убрала с подоконника горшки с бегонией, гортензией, геранью, обнаженный подоконник удручал тщедушием, облезлой немощью тонкой неширокой дощечки.
«В этих подоконниках — вся правда о наших жилищах, где ни архитектуры, ни быта…. Как там, у Чухонцева, — вспоминала Таня, — сейчас… „Дома, дома, но я не о жилищах, мы строим их, — они нас создают, вот я о чем, о доме, церкви нищих…“».
Татьяна вспомнила Мерзляковский переулок, подвал, где жили они с мамой и с папой, и с папиными чертежами, и с Шуриком.
Подоконник там был бесконечный, с темными углами, целая Швамбрания азалий и цикламенов на фоне падающих снежинок в глубине подвального проема.
Голое окно, лишенное цветов и занавесок, выглядело грязным и беззащитным, как беспризорник в предбаннике.