возникла бы дурацкая мысль поделиться ими, а если бы и возникла — кто бы мог рассказать кому-нибудь что-то подобное? Ты слышала когда-нибудь, чтобы рассказывали проблески?
Откуда взялась у меня смелость, рассказать тебе эту чепуху, то, что, без сомнения, не более, чем шорох статического электричества в мозгу?
Может из твоего внезапного понимания, что если ты сейчас перестанешь мне писать только из-за того, что я то и дело свожу тебя с ума, то всю свою жизнь не простишь себе этого?
Видишь, Мирьям, я снова и снова перечитываю твоё короткое письмо. Может мне не хватает смелости понять до конца то, что написано здесь твоим мелким почерком, но кажется мне, что ты ясно почувствуешь себя предающей собственную сущность, если сейчас отвернёшься от меня, прежде чем мы встретимся на самом деле.
Тебе не надо было так подробно разъяснять, я и так знаю, что эта «сущность» совсем не связана со мной, что это твоё личное, и, возможно даже, как ты выразилась, самое главное из того, что есть у тебя личного. Но я читаю и то, что ты прибавила в конце слегка изменённым почерком. Что тебя в дрожь бросает, как подумаешь, что чужой человек, бросив на тебя мимолётный взгляд, уловил твоё личное, и, совершенно тебя не зная, дал ему точное название.
Яир
Вот что я имел в виду: если бы я смог соединить несколько таких крупиц души в одну мозаику то, вглядевшись в неё, смог бы наконец что-то понять, некий принцип, связующий меня в единое целое. А? Как, по-твоему?
Я говорю о вещах, которым нет названия, которые накапливаются в течение жизни на дне души слоями подобно осадкам или праху. Если ты попросишь меня их описать — у меня нет для них слов, только сжимание сердца, мимолётная тень, вздох. …Кто-то зябко обхватывает себя руками в толпе, а тебя вдруг охватывает тоска. Кто-то пишет: ты представился «чужим», но чужой не смог бы мне такое написать… И сразу что-то начинает душить, одна лишь капля истекает из железы одиночества, не более того, но есть ли что-то важнее и существеннее этого? В глубинах, вычитал я когда-то у Рильке на одном из дежурств во время службы на Синае, всё превращается в закон. Хорошо, не согласился я с ним, приятно думать, что где-то там всё привязано к какому-то понятию, но мне этого знания уже недостаточно, Райнер Мария, моё время уходит быстро, и, даже если я проживу ещё тридцать лет, я увижу всего лишь тридцать первых крокусов, довольно маленький букетик, а я хочу хоть раз увидеть формулировку этого закона, ты понял? Кодекс, …и ещё я хочу организованную экскурсию в эти таинственные «глубины», я желаю знать названия всех вышеупомянутых скоплений, назвать их хоть раз по имени, и пусть они отзовутся, пусть станут наконец-то моими, чтобы не было этого постоянного безмолвия (которое, например, в эту минуту без всякой видимой причины среди всей этой повседневности разбивает мне сердце).
Я.
Кстати, не старайся вспомнить, кто из всех тех, кто окружал тебя в тот вечер, был я, это совсем неважно, ты меня вообще не заметила. Если ты настаиваешь — невысокий (может даже ниже тебя, надеюсь, тебя это не волнует, словам это не помеха), очень худой, — не слишком много материала затратили на меня при создании и, возможно, не много мысли. Не совсем Адонис, скажу я тебе, то есть: не без уродства. Теперь вспомнила? Грустноватая физиономия и спутанная светлая борода? Бесцельно и безостановочно расхаживает между компаниями, не примыкая ни к одной из них… Помнишь такого? Этакий гибрид хмурого марабу с евреем? Короче: не трать зря силы, ни за что не вспомнишь, потому что тут нечего было забывать.
Тебе меня не жаль, а?
Никаких скидок.
Что ж такого, если я становлюсь немного подростком, когда пишу тебе? Я и подросток, и совершенный младенец, и старик, и заново родившийся, во мне так много времён, когда я тебе пишу. Вот если бы ты тоже поделилась тем пламенем, которое ты позволяла себе иногда (только иногда? в самом деле?), когда была в этом ужасном подростковом возрасте. Но, если невозможно было пройти сквозь тёмный тоннель тех лет без небольшого «самовоспламенения», почему же ты и сегодня так сдержана в своих горениях, Яир-оптовик всё скупит, весь товар термического рынка. Видишь ли, то место, в которое я хочу нас привести, ещё не обладает достаточной устойчивостью и жизненностью. Если я удаляюсь от него и смотрю на него со стороны, оно остывает, а когда ты выражаешь сомнение в нём хотя бы одним замечанием, оно тут же замерзает. Думаешь, так просто превращать ничто в нечто?
Со вчерашнего дня я пытаюсь понять, что с тобой произошло между предыдущим письмом и этим. Какой посторонний голос ты услышала? (Это Анна, да? Ты ей рассказала. Я уверен, что у тебя нет более близкого человека, чем она. Уж она-то сделала из меня посмешище…)
А иначе чем объяснить, что ты вдруг снова отстранилась и потребовала с несвойственной тебе холодностью, раздражённо поджав губы, чтобы я, наконец, рассказал о себе, о себе реальном.
Я надеялся, что мы это уже прошли, что ты поняла, что для нас это не важно, да и кому вообще это интересно? И какая разница, есть ли Яир Винд в телефонной книге? Его в этой книге нет! «Зримый»? Я же тебе говорил, что ты меня даже не видела в тот вечер, я стоял в «слепой» точке твоего взгляда. Загляни туда и увидишь, как я машу тебе оттуда двумя руками, из самой середины твоей слепой точки, напиши о своей слепой точке, Мирьям, пожалуйста…
Ты заметила, что я даже не пытаюсь оспаривать твои ощущения: пока я не начал тебе писать, всё так и было — это моё точное описание, всех симптомов болезни. Даже «беглость речи», которая всегда кажется тебе подозрительно скользкой… Думаю, я знаю, что ты имеешь в виду. Мне также не чужда твоя боязнь, что я способен вот так, почти не отдавая себе отчёта, доверить совершенно чужим людям свои трогательные слабости, «странная и обескураживающая уловка, попытка очаровать», — говоришь ты, как будто речь на самом деле идёт не о жизненно важном…
Я читаю эти категоричные определения и думаю: «Она хладнокровно анализирует меня, как будто я никогда не волновал её, или я волную её, как будто она не обладает способностью к объективному анализу. Так кто же она?»
Я не собираюсь звонить тебе домой, спасибо, и меня таки озадачило бурное возмущение, которым ты встретила моё невинное предложение прошлой недели, чтобы ты выбрала своим близким имена, какие захочешь, «…у них есть настоящие имена…» (я знаю), и ты не собираешься «…выдумывать их заново ради меня…» (разумеется). И почему я не способен поверить, что можно просто, естественно и не скрываясь объединить двух людей. Я был уверен, что в конце этой лавины ты навсегда захлопнешь перед моим носом это письмо, а ты, наоборот, даёшь мне свой домашний номер?!
Я не позвоню не только из соображений «конспирации» (кто-то может оказаться дома и услышать), но, главным образом, потому, что даже голос слишком реален для иллюзии, которую я хочу создать только из написанного нами; а голос может проткнуть её, и тогда вся реальность устремится внутрь — детали и цифры, молекулы жизни маленькие и потные, «явления» в одном ряду с «давлением» — в одно мгновение вся эта круговерть мощной волной устремится внутрь, погасив каждую искорку, как ты не хочешь этого понять?!
Ты ведь даже в пяти строках не способна притворяться: отгородилась неприятием и логикой — дескать, пока я увлечён этой детской игрой в шпионов или этой сумасшедшей идеей «гильотины», которая неожиданно опустится на нас через несколько месяцев, ты не в состоянии поверить даже моим «честным и волнующим» рассказам, а с другой стороны ты не в состоянии вынести того, что мои иллюзии постепенно загоняют тебя в угол, превращая тебя в человека замкнутого, критичного и холодного. Голосом учительницы с узлом на затылке ты сообщаешь мне ещё не менее пяти