щек,
висящие бока —
я часто сам себе смешон,
а значит – жив пока.
Все значимо, весомо в нашей жизни,
и многое, что нынче нипочем,
когда-нибудь на пьяной шумной тризне
друзья оценят вехой и ключом.
Сколько раз мне память это пела
в каменном гробу тюремных плит:
гаснет свет, и вспыхивает тело,
и душа от нежности болит.
Судьба нам посылает лишь мотив,
неслышимой мелодии струю,
и счастлив, кто узнал и ощутил
пожизненную музыку свою.
Познать наш мир – не означает ли
постичь Создателя его?
А этим вольно и нечаянно
мы посягаем на Него.
Неволя силу уважает
с ее моралью немудрящей,
и слабый сильных раздражает
своей доступностью дразнящей.
В эпохи покоя мы чувствами нищи,
к нам сытость приходит, и скука за ней;
в эпохи трагедий мы глубже и чище,
и музыка выше, и судьбы ясней.
Жаль, натура Бога скуповата,
как торговка в мелочной палатке:
старость – бессердечная расплата
за года сердечной лихорадки.
Тоска и жажда идеала
Россию нынче обуяла:
чтоб чист, высок, мечтой дышал,
но делать деньги не мешал.
Ни болтуном, ни фарисеем
я не сидел без дел в углу,
я соль сажал, и сахар сеял,
и резал дымом по стеклу.
В жизни надо делать перерывы,
чтобы выключаться и отсутствовать,
чтобы много раз, покуда живы,
счастье это заново почувствовать.
Не так обычно страшен грех,
как велико предубеждение,
и кто раскусит сей орех,
легко вкушает наслаждение.
Отцы сидят в тюрьме за то, что крали,
а дети станут воры без отцов.
Об этой чисто басенной морали
подумает ли кто в конце концов?
Я уверен, что любая галерея
фотографий выдающихся людей
с удовольствием купила бы еврея,
не имеющего собственных идей.
Что в раю мы живем голубом
и что каждый со всеми согласен,
я готов присягнуть на любом
однотомнике сказок и басен.
Все мысли бродят летом по траве
и плещутся в реке под синим небом,
цветут у нас ромашки в голове,
и поле колосится юным хлебом.
Ушли в былое плоти танцы,
усладам тела дан отбой,
душа оделась в жесткий панцирь
и занялась самой собой.
Увы, казенная казна
порой тревожит наши чувства
ничуть не меньше, чем козла
тревожит сочная капуста.
Те, кто грешил в раю земном,
но грех судил в других,
в аду разжеванным гавном
плюют в себя самих.
Боюсь, что в ежедневной суматохе,
где занят и размерен каждый час,
величие вершащейся эпохи
неслышно и невидимо для нас.
Легко найти, душой не дорожа,
похожести зверинца и тюрьмы,
но в нашем зоопарке сторожа
куда зверообразнее, чем мы.
Я много лет себе же самому
пишу, хочу сказать, напоминаю:
столь занят я собой лишь потому,
что темы интересней я не знаю.
Все меньше находок и больше потерь,
устала фартить моя карта,
и часто мне кажется странным теперь,
что столько осталось азарта.
Вдыхаю день за днем тюремный яд
и впитываю тлена запах прелый;
конечно, испытания взрослят,
но я прекрасно жил и недозрелый.
Страшнее всего в этой песенке,
что здесь не засовы пудовые,
а нас охраняют ровесники,
на все по приказу готовые.
Что нас ведет предназначение,
я понял в келье уголовной:
душе явилось облегчение
и чувство жизни полнокровной.
Остаться неизменным я пытаюсь,
я прежнего себя в себе храню,
но реже за огонь теперь хватаюсь,
и сдержанней влечение к огню.
Прекрасный сказочный мотив
звучит вокруг на каждой лире,
и по душе нам этот миф,
что мир возможен в этом мире.
В России преследуют всякую речь,
которая трогает раны,
но память, которую стали стеречь,
гниет под повязкой охраны.
В тюрьме весной почти не спится,
одно и то же на уме —
что унеслась моя синица,
а мой журавль еще в тюрьме.
Я в шахматы играл до одурения,
от памяти спасаясь и тоски,
уроками атаки и смирения
заимствуясь у шахматной доски.
Как обезумевший игрок,
всецело преданный азарту,
я даже свой тюремный срок
стихами выставил на карту.
Поют в какой-то женской камере,
поют навзрыд – им так поется!
И всюду стихли, смолкли, замерли,
и только песня раздается.
Колеса, о стыки стуча неспроста,
мотив извлекают из рельса:
держись и крепись, впереди темнота,
пока ни на что не надейся.
Смешны слова про равенство и братство
тому, кто, поживя с любой толпой,
почувствует жестокость и злорадство
в покорной немоте ее тупой.
Кому судьбой дарована певучесть,
кому слышна души прямая речь,
те с легкостью несут любую участь,
заботясь только музыку сберечь.
Клянусь я прошлогодним снегом,
клянусь трухой гнилого пня,
клянусь врагов моих ночлегом —
тюрьма исправила меня.
Ломоть хлеба, глоток и затяжка,
и опять нам беда не беда;
ах, какая у власти промашка,
что табак у нас есть и еда.
Я понял это на этапах
среди отбросов, сора, шлаков:
беды и боли горький запах
везде и всюду одинаков.
Снова путь и железная музыка
многорельсовых струн перегона,
и глаза у меня – как у узника,
что глядит за решетку вагона.
И тюрьмы, и тюрьмы – одна за другой,
и в каждой – приют и прием,
и крутится-вертится шар голубой,
и тюрьмы, как язвы, на нем.
Веди меня, душевная сноровка,
гори, моя тюремная звезда,
от Бога мне дана командировка,
я видеть и понять пришел сюда.
Я взвесил пристально и строго
моей души материал:
Господь мне дал довольно много,
но часть я честно растерял,
а часть усохла в небрежении,
о чем я несколько грущу
и в добродетельном служении
остатки по ветру пущу.
Минуют сроки заточения,
свобода поезд мне подкатит,
и я скажу: «Мое почтение!» —
входя в пивную на закате.
Подкинь, Господь, стакан и вилку
и хоть пошли опять в тюрьму,
но тяжелее, чем бутылку,
отныне я не подниму.
Сибирский дневник
Часть первая
Все это кончилось, ушло,
исчезло, кануло и сплыло,
а было так нехорошо,
что хорошо, что это было.
Живя одиноко, как мудрости