Прежде, чем они доставили груз галош в Брест и Лиссабон, Татлину расквасили нос, он узнал, что его
Он выучил имена Ленина и Маркса.
Тело его окрепло от тягот морской службы, глаза стали синее, руки — мозолистее и искуснее.
Он познал ветер, законы натяжения, преимущества жизни по приказу, ясность минимального.
Когда на своих занятиях в Институте Дизайна и Керамики он говорил:
Каждая сила выявляет форму[2] учил он. Ветер и море сформировали корабль.
Форма отвечает пользе. А затем польза совершенствует форму.
Чайки вились за самой кормой, крича:
Цеппелин
Татлин наблюдал, как из гондолы передних двигателей вырос белый шар пламени, прошитый венами алого. Пожар вырвался и побежал по длинному фюзеляжу цеппелина, оголяя его и оставляя за собой черную паутину скелета, задиравшего нос в клубах мятого белого дыма, набухавшего новыми огненными шарами.
Аэростат изогнулся и взорвался еще раз в падении, и потом еще раз взорвался, врезавшись в Берлин.
То был Год Гогенцоллернов. Поскольку Кайзер Вильгельм Вагнеру и Штраусу предпочитал народные песни, весь Берлин звенел базуки и балалайками, тамбуринами и цитрами. Ларионов повел его слушать ансамбль украинских певцов. Они приехали в Берлин зарабатывать себе состояние в германских парках и
Они пересекли всю Польшу в плацкартном вагоне, который трясло, как рессору, и бросало из стороны в сторону, будто траулер при встречном ветре.
Царь с Царицей ехали впереди в десяти бронированных пульманах. Императорский поезд въехал в Берлин между пятью шеренгами Рейхсвера, растянувшимися вдоль путей на две мили.
Они видели, как Кайзер гарцует на белом коне сквозь Бранденбург–Тор. На нем была гусарская форма дивизии «Мертвая Голова».
Берлин был весь заставлен риторической скульптурой так же, как Санкт–Петербург. Немцы гусями ковыляли вразвалочку. Противозаконным было ходить больше чем по–трое в шеренгу по широким мостовым, размахивать тросточкой или зонтиком, свистеть, петь, танцевать танго.
Они не могли оторвать глаз от автомобилей, от студентов с сабельными шрамами на щеках, от женщин в узких юбках, перехваченных ниже колен.
Они пытались устраивать концерты на улицах, и полиция пригрозила им тюрьмой. Устроились они в кафе. Самые дикие их песни не могли изменить выражений немецких лиц. Однажды вечером с ними попробовал заговорить поэт — расспросить об их родной земле. Упомянул бескрайние нивы. Они кивнули. Тройки. Много троек, подтвердил Татлин. Черный хлеб, расшитые платки, жирные помещики, далекие и одинокие перекрестки.
Татлин носил синие очки, как в море.
Кто же в Германии художники и поэты–футуристы?
Украинцев шокировал берлинский декаданс. Невинную Маринку оскорбляли те намеки, которые она могла разобрать.
Управляющий их кафе возбужденно сообщил им, что про них, Украинских Народных Певцов, услышал Уполномоченный по Паркам, и они должны будут играть в парке по пути следования кайзеровского
Они сыграли в парке, окруженные со всех сторон полицией. Балалайки их заливались трелями, концертина Татлина тряслась в темпе мазурки. Они пели про дочку мельника, которой никак не уснуть в полнолуние.
Кайзер остановился на своем белом коне. Усы его вспорхнули вверх, точно ласточкины крылья. Казалось, на нем — три накидки различной длины. Слушал он с великой серьезностью. Потом жестом подозвал адъютанта, тот подскочил, отдавая честь. Кайзер указал на Татлина.
Из глубины своего мундира Кайзер извлек золотые часы, отстегнул их от цепочки и передал адъютанту. Взмахнул рукой и двинулся дальше.
— Его Императорское Величество вручает этот знак своего признания слепому кобзарю, произнес адъютант, отдавая Татлину золотые кайзеровские часы.
Из того, что он сказал, Татлин не понял ни слова.
— С
Часы Кайзера он продал и отправился в Париж. Улицы серого цивилизованного города пролегали между платанов и стен. Дома за этими стенами все казались ему консульствами. Воздух пах чесноком и мочой, табаком и конским навозом.
— Улей! сказал ему в кафе богемный художник. Должны знать в улье,
Он располагался в доме №2 по Пассаж–де–Данциг, поблизости от скотобоен округа Вожирар. Там он найдет множество русских художников, художников всех национальностей,
То было самое странное здание на свете — двенадцатигранная пагода из дерева.
По ее центру зигзагом вилась лестница. На каждую площадку выходило двенадцать дверей, ведущих в двенадцать студий, все — клиновидной формы. Внутри над каждой дверью была укреплена кровать. Он слышал итальянскую, английскую, французскую речь. Где–то кричала и плакала женщина. Этажом выше — мандолина, этажом ниже — слово