обманчивы, и если есть между ними разница, то лишь в том, что величайшие наши подвиги тускнеют быстрее, чем залечиваются раны.
— Ей хочется сладкого, пока не погас свет. Не того ли хочется всем нам? — заговорил Барлоццо. — Но пока еще мне сперва хочется соленой и хрустящей жареной рыбки. — Он поднялся и отряхнул пылинки с и без того грязных брюк хаки.
Мы поели жареной
Каменный круг возвели за день, и над горячей золой первого огня я испекла метр жирных сарделек — изделия мясника, носившего мясницкий топорик на поясе «Дольче и Габбана».
Мы зажарили их до хруста, положили на ломти доброго хлеба и съели, щедро запивая вином, сидя прямо на охряной земле, как велел Барлоццо. Подбросили дров в огонь и смотрели, как пламя прожигает дыру в темноте, а ночь прокатывалась над нами беззвучными сапфировыми волнами.
— Зачем ты села так близко к огню? Хочешь принести себя в жертву? — спросил Фернандо.
— Мне нужно найти правильное место.
Хочу сидеть не слишком близко, но и не слишком далеко. Хотя, пожалуй, лучше ближе, чем дальше, — объяснила я.
— Ты не больше меня доверяешь комфорту, Чу, — вмешался Барлоццо.
— Потому что мне нравится сидеть у самого огня?
— Нет, не так просто. Это только символ того факта, что ты не доверяешь комфорту. Ты больше веришь в риск, чем в комфорт. Я тоже всегда боялся комфорта. Навлекаю на себя боль, потому что когда я ее не вижу и не чувствую, когда мне спокойно, то кажется, что вовсе не спокойно, а просто боль собирается с силами. Лучше пусть боль остается, чтобы я мог за ней приглядывать. В комфорте есть риск. Риск,
— Так что же из двух?
— Все. Все в разумных дозах в разумное время. Жизни нужна острота. Иначе человек истлеет до времени.
Князь сегодня ужасен. Фернандо изумленно уставился на него, дивясь, что простой совет мне держаться подальше от огня вызвал все эти рассуждения о риске комфорта, разумных дозах остроты и безвременном тлении. Мы оба сознаем, что тут ничего не поделаешь, остается только слушать.
—
— Итак, жизнь, по определению, не вечна. Мы столько сил тратим, стараясь сохранить ее, сберечь, защитить, что у нас остается чертовски мало времени, чтобы жить. Боль, смерть и другие беды не минуют нас, как бы мы ни были осторожны, как бы ни страховались, даже если, боже сохрани, у нас
Фернандо, кажется, понимал, к чему ведет эта вспышка красноречия, я же запуталась где-то между святым Августином и тленным сыром. Однако я понимала, что для Барлоццо кратчайшее расстояние между двумя строчками — кривая, и потому меня не застали врасплох его слова:
— Если хотите, я помогу вам подыскать дом.
Флориана не ошиблась. Мы — заговорщики.
Местный бар, с первого нашего вечера в Сан-Кассиано казавшийся еще одной комнатой нашего дома, понемногу стал целым домом. Розеальба, Паоло, Тонина, синьора Вера, целые семьи завсегдатаев приняли нас и украсили нашу жизнь. В углу за механическим бильярдом висит телефон. Когда мы звоним Лизе или Эрику, моим агентам в Ныо-Иорке или в издательство в Калифорнию, синьора Вера цыкает на детей, уверяя их, что мы звоним Биллу Клинтону. Старый факс, всю свою долгую жизнь простоявший под мороженицей, любовно обтерт от пыли и выставлен на столик за стойкой бара, с некоторых пор ставшего центром международной связи, воистину «центральным баром».
Три, четыре, а когда и пять раз в день или за вечер мы оказываемся за столиком на маленькой террасе. Утром склоняемся на стойку, грея руки о чашечки с капучино, вечером орем в телефонную трубку. Стряхиваем капли кофе и винные потеки с принятых за день факсов. Бар сочетает в себе все. Он — Голливуд и Вена, Уолл-стрит и Елисейские Поля. Сюда сходятся все новости, даже неперевранные. Здесь пытают судьбу, в основном за картами, здесь утоляют жажду, заключают мир. Для нас это офис, чайная, зал военного совета, святыня, убежище и второй дом. Есть ли здесь кто-либо, кто бы нуждался в нем больше нас? Я начинаю понимать тех итальянцев, которые говорят, что бар следует выбирать тщательней, чем соседей, что пусть квартира окажется не совсем такой, как мечталось, лишь бы в баре было уютно. Иные скажут, что в баре нынче ищут того, что встарь давала приходская церковь, — утешения.
Так же постоянно, как радости бара, желание Барлоццо их умножать. То, что он считает радостями. Отдавать — в его природе. И по большей части незаметно. Он подбрасывает что-то к дверям или, будто он и вовсе ни при чем, оставляет на нашей обычной лесной тропинке мешок ежевики в лиловых пятнах с охапкой белых цветов или маленькую аккуратную вязанку поленьев, перевязанную травяным жгутом. В ответ на благодарности он уверяет, что ничего не знает ни о букете, ни о дровах. Однажды утром у нашей двери появилась волосатая черная нога с копытом, торчавшим из полиэтиленового мешка. Я, взвизгнув, захлопнула дверь. На шум выполз голый полусонный Фернандо.
—
Я, прижимая дверь спиной, взглядом и слабым наклоном головы показала, что за дверью таится что-то ужасное. Он, поняв мой безмолвный ответ, продолжал:
—
—
Он выглянул в щелку двери и прошептал:
—
—
—
Он протяжно медленно выдохнул второе
—
Меня мало волновало, сколько там килограммов. Я просто не желала видеть ее в своей кухне. Я уже готова была накинуться на Фернандо с требованием убрать ее куда угодно, лишь бы подальше от меня, но тут в дверях показалось ухмыляющееся лицо Князя.
—
Я заметила, что он старательно смотрит только в лицо, вежливо не замечая отсутствия на Фернандо костюма, но нисколько не удивляясь.
—