Наконец дали отбой, и в мою комнату вошла мать. Она плакала. И держалась со мной холодно и даже отчужденно.

«Ты никогда не разговаривал со мной так», — начала она. — «Твой отец этого бы не потерпел. Как ты можешь разговаривать с матерью в таком тоне? Отвечай!»

Я не отвечал, только отводил глаза. Да и что я мог ответить? При воспоминании о прошедшей ночи мне становилось дурно. Я злился на себя самого за то, что после всего происшедшего чувствовал себя вполне нормально.

«Должно быть, я порядочное дерьмо», — думал я. От этой мысли мне становилось легче. Я не боялся рассказать матери о ночном происшествии — мне просто не хотелось огорчать ее еще больше.

«Ты же можешь мне сказать, что тебя так беспокоит. Совершенно естественно — дети в твоем возрасте тоже страдают от депрессии, если они вынуждены так жить. Расскажи о своих переживаниях, поделись со мной, иначе тебе будет все тяжелее. Ты должен выговориться. Ну, сынок, поговори со своей мамой. Что тебя так пугает?»

Она придвинулась ближе ко мне.

«Боже мой», — думал я, — «какое счастье, что я после этого вымылся и от меня ничем не пахнет!».

«Так что же все-таки случилось?»

Она обняла меня за плечи и прижала к себе. И я вдруг заплакал и между всхлипами говорил, говорил, говорил… Я даже не понимал, что говорил, я знал только одно: все, о чем я говорил тогда — ложь, ложь и ложь. Я говорил о бомбах, о гестапо, о том, что почти не выхожу из этой чертовой квартиры на улицу, на воздух. Это была истерика, самая настоящая истерика. Впрочем, в подобной ситуации вполне естественная. Мать тихонько покачивала меня, как младенца. Она обещала мне сделать все, что в ее силах, для того, чтобы мы пережили войну и чтобы со мной ничего не случилось Я помню лишь, что ужасно устал, лег в постель и сразу заснул. Разбудила меня мать. В руках у нее была тарелка капустного супа. «Вот, чашка молока», — с улыбкой сказала она, подражая польско-еврейскому выговору своей матери — моей бабушки. Когда мы с братом были маленькими, бабушка приезжала к нам. По утрам она будила нас и давала каждому большую чашку молока. «Чашка молока» стала ходячей поговоркой в нашей семье.

«Бабушка умерла», — сказал я. Мать оцепенела.

«Откуда ты знаешь?» Она старалась сохранить самообладание.

«Бабушка умерла», — повторил я. — «Ее забрали эсэсовцы. Ведь и отца тоже больше нет. От него ведь мало что осталось».

Мать поставила тарелку на стул и вышла из комнаты. Меня охватило раскаяние, я готов был убить себя за причиненную ее боль. И этого я никогда не прощу себе.

Прошло еще несколько недель. За это время мне пару раз «разрешалось» лечь в постель к Дмитриевой. В тот поздний вечер мы с матерью опять были одни в большой людмилиной квартире. Бомбы рвались где-то совсем недалеко.

Внезапно в доме раздался страшный треск. Грохнул взрыв, и на какое-то мгновение наступила тишина. Затем мы услышали крики. Оконные жалюзи были разорваны в клочья, осколки стекол, выбитых взрывной волной, усеяли пол. В комнате стало очень светло — огонь пожирал соседний дом.

«Спокойно», — закричала мать, хотя я не успел произнести ни слова..

Я услышал — в нашей квартире что-то трещало. Дым из музыкального салона проникал сквозь дверь, ведущую в наш коридор. Наш дом тоже горел! Мать бросилась к себе в комнату, схватила свой портфель — одежду во время налетов мы надевали сразу же — и вернулась ко мне. «Через парадное выйти невозможно. Нам нужно попытаться выбраться через дверь для прислуги. Только я не знаю, куда она выходит. Наверное, на лестницу черного хода».

Дверь для прислуги была обита железом. Нам пришлось затратить довольно много времени, чтобы ее открыть — видимо, жар покорежил железную обивку.

Наконец матери удалось повернуть ключ в замочной скважине. Мы очутились на лестничной площадке черного хода и вышли на улицу. Ну наконец-то и в наш дом тоже попало! Мною овладело непонятное спокойствие. Внутреннее напряжение исчезло. Откуда-то появилась уверенность, что с нами не случится ничего плохого.

Вокруг творилось что-то страшное. Изо всех окон вырывалось пламя, дым становился все гуще, взрывы гремели не переставая. Удивительно, но зенитки вообще перестали стрелять. Только слышался глухой рокот моторов самолетов-истребителей, да время от времени в небе появлялись «рождественские елки» — так назывались осветительные ракеты, которыми истребители освещали район бомбардировок. Вдруг раздался оглушительный треск. Казалось, шатается весь Курфюрстендам. Поднявшийся ветер разогнал дым и пыль, и мы увидели — большие угловые дома просто исчезли. Их больше не было. На улице — никого, кроме нас с матерью. Совсем одни, мы стояли и смотрели на происходящее.

Вокруг грохотало, трещало, гремело. Страха мы не испытывали, было только чувство глубокого удовлетворения. Мы в любое мгновение могли погибнуть от разорвавшейся поблизости бомбы, от любого случайного осколка.

Но мы знали — с нами ничего не случится. Я чувствовал себя неуязвимым, я был уверен, что могу перенести все, и это придавало мне силы.

Это ощущение сохранилось у меня до сегодняшнего дня. Со временем оно бледнеет, стирается, но я все еще помню запах гари, вкус пыли, которая скрипела на зубах.

Сколько времени мы стояли так, я не помню. Помню только, что откуда-то внезапно появилась Дмитриева и в чем-то тихо убеждала мать. Помню еще, что я был поглощен тем, что творилось вокруг, и не прислушивался к их разговору.

Очнулся я лишь тогда, когда мать, тоже тихо, отвечала Людмиле. «Лона не может взять нас к себе. Она говорит — наши отношения хорошо известны гестапо. Уж во всяком случае там знают, что ей достался магазин мужа, и подозревает, что за ней ведется постоянное наблюдение».

«Думаю, что наблюдением они не ограничились. Ее уже наверняка пару раз допрашивали», — сказала Людмила. — «Гестапо постоянно ужесточает свои действия. Они быстро расправляются с теми, кого подозревают. Скорее всего, это лишь предлог для отказа. Я понимаю — Лона просто боится брать вас к себе. Мне понадобится пара недель, а потом я опять смогу взять вас. Не могли бы вы обратиться к Карлу Хотце? Он очень находчивый человек. У вас есть номер его телефона?»

«Нет», — ответила мать. — «Мы всегда связывались с ним через Беге-Фауде-Фуркерт».

«Кто это?»

«Лона. Она три раза была замужем» Я посмотрел на Дмитриеву. Опять эта скрытая усмешка в глазах! Однако вечного мундштука с сигаретой во рту не было. Без него она выглядела просто голой.

«Откуда» — думал я — «ей так хорошо известны действия гестапо? Откуда она знает, за кем следят, а за кем — нет? Еще в самом начале нашего знакомства она не делала секрета из того, что у нее контакты с членами партии. Но насколько эти контакты тесные? Почему она помогала нам? И почему, если она действительно была агентом гестапо, нас до сих пор не арестовали?»

Несколько раз я пытался выставить Дмитриеву в неприглядном свете перед матерью. Прямо о своих подозрениях я говорить не мог — я мог лишь намекнуть на них. Однако мать ни о чем и слышать не хотела.

«Живем мы здесь или нет?» — говорила она в таких случаях. — «Неужели она собирается сдать нас гестапо? Может, она использует нас в каких-то своих целях? Зачем ей это нужно? Я даже не хочу говорить о том, какой опасности подвергается Людмила, пряча нас. К тому же она — русская и была замужем за евреем».

Мать говорила убедительно. А рассказывать о ночных посещениях людмилиной спальни мне не хотелось.

«Я не имею права давать вам номер телефона Карла Хотце. Ну да ладно, рискну».

Дмитриева вытащила из своей сумки из крокодиловой кожи небольшую записную книжку и карандаш в серебряном футлярчике, что-то написала и оторвав листок, протянула его матери.

«По крайней мере, у вас ничего не сгорело — ведь все ваши вещи с вами. А я, честно говоря, жалею только о моем рояле — это был настоящий „Бехштайн“».

Дозвониться до Хотце матери так и не удалось. И до Лоны тоже. Никто не отвечал. Мы стояли у

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату