сколько там было, кстати?
— Ужели??? Я ему грузчиком работаю, а он еще и «добавь»! Было там два кило сто. Я за весь мой тяжкий труд наварил десять пенсов, да и те по дороге подобрал, мешок укрупнил. Рука у тебя не безмен, ох не безмен, дружище Таф, а сердце — черное. Но все равно спасибо за науку. Шучу, нормальное у тебя сердце.
Таф опять зашелся в кашле, а Сигорд еще раз кивнул ему, уже с бутылями под мышками, пожелал здоровья и пошел восвояси. Талер двадцать пенсов очистилось ему за переноску груза, который, по прикидкам, составил около двух с половиной кило тафовских, плюс найденные и подобранные по дороге... Два двадцать за первую половину дня. Бывало и больше, бывало намного больше. Так, что хватало на пузырь с казенным пойлом... Человек остановился и сглотнул. Тик, тик, тик. Тик... Я Франсуа, чему не рад, увы ждет смерть злодея... Где я нахожусь... О, какие бутылки классные... Попить бы... Именно попить. И покурить. Ничего другого абсолютно не хочется... Этого звали Мирон, а того... А того... забыл... Надо вспомнить, надо срочно вспомнить. Как звали сменщика... Кечуа, его звали, Кечу. Ф-ф-у-у-х... Отступило.
Сигорд исхитрился и плечом вытер пот со лба, сердце стучало бешено. Рано или поздно он не выдержит, поддастся и... нельзя ни о чем таком думать. Колонка!
Видимо, когда думаешь о чем-нибудь особенно горячо, подряд день и ночь, спросонок и на сон грядущий, представляя в красках — само пространство-время изгибается, чтобы тебе угодить: который год бродил по этим краям Сигорд — а вот она, колонка с водой! Откуда взялась?
Сигорд не бросился очертя голову — пить и наполнять емкости, он наоборот: остановился поодаль и внимательно огляделся. Народу никого, вода в колонке есть — вон потеки по асфальту... Странно. Странно, когда все так хорошо, хотя... Сигорд завертел головой, прошелся вперед-назад, стараясь хотя бы уголком глаза не терять из виду колонку — мало ли растает, как мираж в пустыне. Догадка пришла сама собой: убрали заборы, и территория какого-то заброшенного хозяйственного комплекса очистилась, открылась взорам и всем ветрам. Хочешь — напрямик срезай, хочешь — обходи как привык. Видимо, нашлись инвесторы для пустыря и, стало быть, это тихое местечко очень скоро превратится в строительную площадку. Так ведь ничто не вечно, кроме перемен. Сигорд не дал себя отвлечь размышлениями о вечности и бренности всего сущего: он в первую очередь вымыл руки — вода на удивление хорошая, чистая, потом напился из ковшика ладони — пальцы остыли, воду согревая, а горлу все равно больно! Потом наполнил обе бутыли, тщательно завинтил крышечки... — и выругался.
Куда он их попрет, тяжесть такую! Здесь же двадцать килограммов! В поясницу как выстрелило, а ведь это он одну бутыль приподнял. Кретин! И выливать жалко.
Сигорд отвинтил обе крышки, одну бутыль опорожнил дочиста, другую — наполовину. Вот так можно нести.
И все равно тяжело. Сигорд сидел на своей лежанке и никак не мог унять сердцебиение и одышку. Бульону попить... Неохота. За хлебом бы надо сходить... Тоже сил нет, так бы и сидел — ложиться пока не стоит, пусть сердце успокоится... Нет, надо сходить: не дело голодом себя морить, когда деньги есть. Сигорд выгреб из кармана все четыре монетки: два талера и две «дикушки», пересчитал раз и другой — нет, они от этого больше не становятся. Но сердце, как ни странно, чуть утихло.
О, Гарпагон! Гобсек! Ты любишь денежки, оказывается... Сигорд улыбнулся сам себе, потер ладонью левую сторону груди — надо сходить, потратить талер на вчерашний хлебушек. Пусть он не такой мягкий, как сегодняшний, но зато дешевле вдвое — чего тут колебаться в выборе? И Сигорд пошел. И не прогадал, ибо прихватил по пути с тротуара три пустых бутылки из под пива и сдал их сверхудачно: не по полтиннику, как обычно, а по пятьдесят пять пенсов, в сдаточный пункт на колесах, итого: талер шестьдесят пять пенсов. Минус двадцать пять пенсов за хлеб, ибо на радость Сигордовой жадности, случился в лавочке кусок вчерашнего хлеба, половина буханки, и Сигорд, поторговавшись, выцыганил именно ее, хотя черствотина даже края среза прихватить не успела, потому как в полиэтилен была завернута.
Кипяток на новой водичке хорош, особенно вкусен — и на первое, под бульончик-чик-чик, и на третье, под чай. Хлеб хорош, мягок, вкусен — чего люди сдуру бесятся, платят хрен знает сколько черт знает за какие миражи? Сытно, вкусно — и сердце не болит!
Сигорд вновь и вновь считал и пересчитывал уходящий сегодняшний день: утром талер, днем талер двадцать, под вечер талер сорок, за вычетом хлеба... Три шестьдесят! Не очень много, но ведь он и не старался особо, так, между делом... Да еще червонец на кармане. Да две бутыли... Сигорд спохватился и пошел ставить бутыли под дождь, который только что полил как из ведра. Да новый способ нащупал, пластик сдавать. Надо будет завтра с утра попробовать, если дождя не будет. Мешок он видел, тут же, на первом этаже, холщовый. Вроде бы целый. Как там Титус Август? Хорошо бы встретиться, поболтать... Как он там, кто его на перекуры возит-носит?..
— Видишь, какой ты! Сначала сюда пришел новую жизнь начинать, а как с тебя соскребли вшей да коросту — опять намылился на помойку. Почему так получается? А. Сигорд? Зачем ты завтра уходишь, когда тут тепло, светло и жрать дают? — Титус опять повысил голос, и Сигорд только вздохнул: бесполезно утихомиривать, таким уж горластым уродился этот человечек...
— Во-первых, вшей на мне не было. А во-вторых...
— Да, да? Что во-вторых? — Титус извлек откуда-то из под матраса еще две сигареты и Сигорд преувеличенно тяжко вздохнул
— Опять грузы таскать... Ну, залезай, что ли.
— Так что во-вторых то?
— Во-вторых... Может же человек передумать? Вот я и передумал. — Сигорд выдохнул бледный дымок и засмеялся. И сделал это зря, потому что на чужую радость, совершенно неуместную в этой обители скорби и благочестия, словно акула на запах крови, примчалась ночная сестра-сиделка и погнала их вон из туалета.
— В мужской сортир, заметь, заходит как себе в карман. Бес похоти гонит ее туда, подсматривать за нами.
— Угу. Твою обрубленную жопу она не видела.
— Сволочь ты, Сигорд! Не стыдно напоминать мне о моем увечье?
— Ни капли. Ты все время сам о нем напоминаешь, как только тебе приспичит покурить, или над горшком нависнуть. Так что ты там говорил насчет рока и свободы воли?
— А... Погоди, с мыслями соберусь...
В палате полутемно: одинокая лампочка посреди потолка, без абажура, без плафона, ватт на сорок, по мнению Титуса, не больше, а комната большая, на три десятка одноярусных кроватей. Сигорд и Титус заняли козырное место у окна, в самой глубине спальни, разговаривают не шепотом, а в голос, хотя и пытаются делать это приглушенно — и никому это не мешает, потому что прямо под окном то и дело с ревом проносятся поезда подземки, трамвая звенят, а самой комнате — беспрерывный стон, и храп, и бормотания, и иные человеческие звуки.
— Ага, вспомнил. У тебя не бывало так, чтобы однажды ты остановился посреди всего, посреди окружающей суеты и понял вдруг, что все, абсолютно все напрасно и бессмысленно в этом мире?
— Как это?
— Ну так это: ясность кристальная! Все напрасно. Ем, ем, дышу, хожу, а все равно помру. Починил я электропроводку — а для чего? Чтобы никому не нужные люди читали при свете никому не нужные описания жития выдуманных персонажей? В том месяце мы с Розой, с бабой моей, возликовали: на халяву надыбали цветной телевизор, практически даром, за десять талеров...
— Ого! А как это вы так умудрились, расскажи?
— Ай, да не важно, потом как-нибудь расскажу. Работает телевизор в цвете, правда только три программы берет; морды показывает, горы, реки, да долины. Там воюют, там шпионы... И что? Что я там такого надеюсь узреть, чего нет у меня в подворотне, в штанах, или на Розиной барахолке? Или в лягавском обезьяннике (тьфу, тьфу, не к ночи будь помянут)?
Сигорд тоже отплюнулся и шутливо перекрестился.
— И чего ты там надеешься узреть?
— Так в том-то и дело, что ничего! Ни-че-го!
— Не ори.