достаточно, чтобы в воздухе не витала пыль — бич мой и степей. Давно уже мы выкопали картофель и лук, собрали тыквы, отсохшие от пожухлой ботвы, выломали кукурузные початки, срезали головки подсолнухов. Наш огород зиял рытвинами и стоял покинутый, ощетинившись сухими остатками растений. Лишь по его углам зеленели латки свеклы и капусты, да шелестела на ветру дозревающая фасоль. Но вот пришел и их черед.
Только что начался новый учебный год. С этим у нас всегда связывалось окончание лета и наступление зимы. И то, что зима не наступала тотчас после первого школьного звонка, нами инстинктивно воспринималось как проявление инерции лета. Вся осень — это юз, которым лето въезжает в зиму. По детской неискушенности мы еще не различали полутонов как в жизни людей, так и в жизни природы. Да и что означает само слово «полутон» толком не знали. Семь цветов радуги, вытекающих из того, что «каждый охотник желает знать, где сидят фазаны», казались нам верхом незыблемости и постоянства. И всякие там «индиго» и «электрик», «терракота» и «бирюза» воспринимались как желание людей поумничать на пустом месте.
Так же дело обстояло и с временами года: их было два — тепло и холод. Тепло — это лето, а холод — зима, что было равнозначно тому, что тепло — это каникулы, а холод — учеба в школе. Вот от этих ассоциаций и исчезла осень, превращаясь в эпилог лета, в силу своей огромности медленно уступающего место зиме — долгой, темной, трудовой.
Весна воспринималась оптимистичнее. Прелюдия лета, она пролетала, как все прекрасное, быстро и незаметно, то есть она была короткой дорогой в долгое лето, хоть нам его всегда было мало, всегда не хватало. Дни прибывали, достигая апогея как раз тогда, когда память о школе совсем остывала. Когда есть много света и солнца, такую пору не назовешь холодной. Верно?
А впереди было много отдыха, море времени для любимых занятий, непредвиденных и приятных встреч, поездок в гости, получения подарков и всего радующего и согревающего.
Как там уже весна переходила в лето, мы не замечали, несмотря на экзаменационную страду, торжества по случаю окончания учебного года и обременительные отработки в колхозе, где приходилось полоть подсолнухи и кукурузу.
Просто для нас, детей, лето начиналось, когда сходили снега.
***
При всей его безмятежности и ослепительности, лето несло вместе с собой рутину каждодневных обязанностей, впрочем, легко и с приятностью исполняемых. Что касается меня, то к ним относилась уборка дома (борьба с пылью!) и приготовление обедов. После трудового дня родители должны были возвращаться в дом, где есть свежая, вкусная еда.
Мы только что собрали урожай фасоли — крупной, разноцветной, блестящей как морская галька. Я еще помнила, как чудесно она цвела яркой розовостью, как буйно развивалась лиана ее тела, как наливались и тяжелели стручки. Все, что с нею было связано, наполняло меня тихим умиротворением. Я любила фасоль.
— Свари фасолевый суп, — попросила мама.
— Ой, — отреагировала я, так как варить фасолевый суп еще не пробовала.
— Сначала положишь в воду свинину. А когда она начнет закипать, уменьшишь огонь и соберешь темную пену. Потом добавишь фасоль. Как только она сделается мягкой и осядет на дно, вбросишь морковь и картофель, посолишь. Лук и зелень добавишь за минуту до окончания варки. Поняла?
— И-и-ес, — ответила я, с удовольствием воспроизведя английское «да».
— Главное, — подчеркнула мама, — вовремя и тщательно снять пену с бульона, иначе в супе будут плавать темные хлопья и он потеряет съедобность.
— И-и-ес!
Что говорить — я была понятливой, умела сосредоточиться и терпеливо исполнять инструкции. Супы варила не впервой. Правда, раньше — на курином бульоне. Что в этом рецепте было новым? Свиное мясо, морковь (в супы с вермишелью и крупами мы ее не добавляли) и фасоль. Не так много. Справлюсь, — решила я.
Варево мое аккурат закипало, когда прибежала Людмила. Она привычно уселась перед зеркалом, всегда находящимся у меня под рукой, и принялась за дело. Работы у нее предполагалось много. Во-первых, предстояло разобраться с завязанным на макушке «конским хвостом», перевязать его несколько раз и расположить в самом правильном месте головы. Следовало поэкспериментировать и с шириной ленты, перехватывающей пучок волос, потому что если она была узкой, то «конский хвост» вырождался в банальный «снопик», а если чрезмерно широкой, то получалось, что «наша лошадка хочет какать». Во- вторых, предстояло изучить кожу лица и очистить ее от мелких, невидимых стороннему глазу чешуй, заодно выдавив покрасневшие акне, таящие в глубине капельки гноя. И святое дело, изучить свои ужимки при произнесении слов, отработать мимику. Особенно она шлифовала акробатику бровей, супя их или поднимая по очереди, и губ, пробуя опускать вниз уголки рта или совершать подхватывающие движения нижней губой. Полно забот было и с челкой — настоящей гривой, густой и жесткой. Как ее лучше носить: взбив повыше или опустив на глаза, зачесав набок или не зачесывая, чуть завив или оставив прямой?
Это были жизненно важные заботы, моменты становления личности, потому что внешний вид и стиль поведения тоже влияют на выработку характера, внутренних качеств, таких как сила воли, мера раскованности, а значит, уверенности в себе. Перед моим зеркалом происходила выработка того колорита движений, индивидуальной пластики, по которым в будущем Людмилу можно будет узнавать издалека, даже если у нее выцветут глаза, изменится овал лица, устремив вниз свои закругления, или сядет голос на более низкие регистры.
Я не завидую тому, кто в детстве всего этого не делал, не изучал себя со стороны, творя спектакль хотя бы даже и для одного зрителя. Для Людмилы этим зрителем была я. В глубине своего такого же незрелого существа — и именно поэтому! — я понимала, что предоставляю ей возможность бесхитростно как в дикой природе заниматься собой, совмещая это с чисто человеческой жаждой общения, болтовней о том, о сем, которая, впрочем, не была такой уж пустой.
Позже выяснилось, что ей дано было любить себя больше, чем умела любить себя я. Так ее устроила природа. Поэтому потребность заниматься собой у нее была властнее, чем у меня. Она делала это чаще и упоеннее. Естественно, я многому у нее училась, подражала ей. Но сначала надо было видеть ее, а потом уже подражать.
И я смотрела, слушала, впитывала.
Бульон мой меж тем раскипался. Начала появляться пена, и я принялась собирать ее шумовкой и сбрасывать в отдельную миску, готовя лакомство для нашего песика. Пены было много. Покончив с нею, я вбросила в варево фасоль.
Людмила рассказывала об Энрико Карузо. И в этой связи вспоминала Марио Ланца, слушать которого я любила, а видеть решительно не могла, не нравилась мне его внешность. В то время на экранах шли фильмы с его участием, и мы, мелюзга, вмиг поняли, что ценного в них только то и есть, что он там поет. Однако я отличалась максимализмом, и мне хотелось, чтобы в этих фильмах все было так же совершенно, как его тенор, чтобы все соответствовало красоте его голоса. Но, увы! И меня начали раздражать «ненашенские» лица и надуманность историй, пустые и никчемные сюжеты. Об этом я часто говорила, в спорах с подружками отстаивая свою точку зрения.
Готовка супа надолго застряла на стадии пенообразования, возобновившейся вновь. Что соберу ее, она опять поднимется, что соберу — снова все сначала. Однако за разговорами я преодолела этот затяжной кризис. Вот уже в кастрюлю вброшен картофель, подготовлен к отправке лук, петрушка — ах! — и укроп.
Перед возвращением родителей Людмила убежала домой.
То, что я подавала на стол в широких тарелках, отлично пахло, имело прозрачный бульон и вкусную наполненность.
— Ничего не понимаю, — мама склонилась ниже к тарелке и потянула носом, улавливая запахи. — Вроде фасоль должна быть, но ее здесь нет.
— Как, нет? — опешила я. — Я бросала.
— Где же она?